— Джермейн, — начала Лея.
Но Гидеон поднялся и не оглядываясь вышел из комнаты.
А Джермейн побежала за ним, не обращая внимания на мать.
— Папа! Папочка! — плача, кричала она.
— …он хочет только встать между нами. Он не любит тебя!
Ее голос звучал хрипло, сдавленно. Она прижала девочку к себе, и сначала та пыталась вырваться, а потом вдруг сникла, уловив, как взволнована мать. Кроме того, папа все равно ушел. Но главное (как она упорно твердила про себя), он же не забрал обещание обратно!
— Он не любит тебя, — твердила Лея, сев на корточки, чтобы смотреть Джермейн прямо в лицо. — Ты должна это знать. Должна! Он никого из нас не любит, он любит лишь… Теперь он любит лишь свои самолеты, и небо, и то, что ему там чудится…
Джермейн плохо спала ночью накануне катастрофы, но не потому, что, как можно подумать, предвидела разрушение замка и гибель родителей; нет, она просто с ужасом и надеждой ждала утра, когда папа, как обещал, полетит с ней на самолете — а может, не полетит, может, он и правда не сдержит обещание — ах, все может быть! Ей было всего четыре года, она была совсем маленькая, беззащитная, испуганная девочка и просыпалась в возбуждении каждые полчаса со скрученной в ногах простыней и смятой под самым невообразимым углом подушкой. Игрушечный панда, немного замызганный, с которым она спала, очутился на полу детской, куда его бездумно швырнула маленькая госпожа, пробудившись от короткого гадкого сна, в котором отец все-таки не сдержал обещание и улетел без нее.
Утром, в самую рань, она сбежала в легкой пижамке вниз и закричала: папа, папочка! — и он тут же явился, будто ждал ее (хотя она знала, что это не так — скорее всего, он собирался незаметно ускользнуть); папа поздравил ее с днем рождения, поцеловал и сказал, что, разумеется, он не забыл и собирается полетать с ней, только сначала она должна одеться и перекусить, а потом они организуют все насчет полета.
Он правда не передумал? Правда-правда не забыл?
На нем был белый костюм и темная рубашка с расстегнутым воротом, и Джермейн показалось, что она никогда не видела такой белой-пребелой, такой красивой вещи. Пальто ему было как будто велико — плечи висели низковато, — но оно было такое красивое, что ей захотелось зарыться в него лицом и сказать: «А давай возьмем с собой мамочку. Давай спросим ее, тогда она не будет так сердиться, не будет злиться на нас обоих…»
Но он отослал ее завтракать.
И появился снова ровно через полчаса, чтобы отвезти ее в Инвемир. В белом костюме, темно-синей рубашке и белой шляпе — тулья с глубокой складкой, с кожаной тесьмой вокруг — такой стильной, такой восхитительной, что она громко рассмеялась от радости, захлопала в ладоши и сказала, что тоже хочет такую шляпу. Лея закурила свою длинную сигарету, помахала рукой, прогоняя дым, прокашлялась, как обычно, резко и коротко, но ничего не сказала. Было странно, но замечательно, что сегодня утром ей будто бы все равно! Полет на самолете, день рождения Джермейн — а маме все равно. Но ведь сегодня к ней приедет столько народу. Юристы, советники, менеджеры, налоговики…
Гидеон повел Джермейн за руку, но уже в дверях остановился и приподнял шляпу, прощаясь. Лея словно не заметила этого. И он спросил, не хочет ли она полететь с ними.
— Не паясничай, — сказала она. — Давай, вперед, забирай ее, делай что хочешь.
Лея потушила сигарету в блюдце, и оно звонко загремело об стол. А когда она подняла глаза, мужа с дочерью уже не было.
Тогда она схватила серебряный колокольчик и вызвала Паслёна.
Ведя машину вдоль озера, Гидеон весело описывал свою «Стрекозу», уверяя Джермейн, что та очень ей понравится. Нам придется надеть парашюты, сказал он. На всякий случай. Я пристегну парашют и прочитаю тебе инструкцию, хотя, конечно, ничего не случится… Твой отец умеет летать так, словно делал это всю жизнь.
Он попросил ее проверить его часы. Это были новые часы, с широким кожаным ремешком — раньше она их не видела. Циферблат был ужасно мудреный — столько цифр и стрелок, красные, черные, даже белые, что она не могла разобрать, который час, хотя отлично научилась понимать время по многочисленным часам, висевшим в замке.
— Ты понимаешь, что показывает красная стрелка? — спросил Гидеон. — Она секундная.
Джермейн посмотрела на стрелку и увидела, как та движется. Черная стрелка двигалась слишком медленно. А была еще и белая, которая вообще едва шевелилась.
Они мчались по дороге жарким августовским утром, позади них облаком висела пыль, а Джермейн так увлеченно изучала папины часы, что и не заметила, как он перестал нести веселую чепуху и свернул с приозерной дороги. Машину затрясло по узкой колее, что вела к дому тети Матильды.
Она сразу все поняла. Поняла, выпустила из рук часы и возмущенно произнесла:
— Но это дорога не в аэропорт! Нам не туда!
— Тсс, — сказал Гидеон.
— Папа, нам не туда!
Даже не взглянув на нее, он прибавил скорость. Джермейн стала молотить ногами по сиденью, бросила часы на пол: пусть разобьются, пусть; потом залепете-ла, всхлипывая, что ненавидит его, что любит мамочку, а его ненавидит, что мама говорила правду, он никого из них не любит, мама права, она сразу все поняла! Но как она ни билась на своем сиденье, как ни плакала, пока вся не раскраснелась, и ее личико стало мокрым от слез, а джемпер в горошек спереди вымок насквозь, Гидеон не остановил машину и даже не пытался ее успокоить. И не думал извиняться за то, что солгал.
— Но ты же обещал, папа! — кричала она. — Ненавижу, ненавижу тебя! О, лучше бы ты умер…
Ей было все равно, что тетя Матильда, прабабушка Эльвира и старик с его вечной улыбкой ужасно обрадовались ее приезду. Ей было все равно, она продолжала всхлипывать и икать; там был ручной алый кардинал в плетеной клетке, теперь выставленной на солнце — он издавал вопросительное курлыканье; были белые леггорны и белый же длиннохвостый петух с ярко-красным гребешком — но Джермейн было наплевать; она увернулась от рук тети Матильды, и даже Фокси, рыжий кот, поначалу прятавшийся за углом дома и в конце концов, увидев, кто приехал, решившийся показаться — даже Фокси не мог отвлечь Джермейн, потому что она знала: ее предали, ее собственный отец нарушил обещание — и когда, в день ее рождения!
Старики хотели, чтобы он побыл у них немного, но у него не было времени.
— Давай я приготовлю тебе завтрак, — сказала тетя Матильда. — Я знаю, ты ничего не ел. Яйца, гречневые оладьи, сосиски, кексы — с черникой, Гидеон! У тебя в самом деле нет на нас времени?
Но, разумеется, он очень спешил.
— Ах, Гидеон, только взгляни на себя! Такой худой… — вздохнула она.
Он наклонился поцеловать Джермейн, но она с возмущением отвернулась. Ни дать ни взять оскорбленная, надменная королевна, — так что Гидеон невольно расхохотался.
— Все дело в ветре, — сказал он. — Он неправильный. Дует с гор слишком сильно, и тут же сбросит наш маленький самолетик вниз. Джермейн, ты понимаешь? В другой день, когда будет спокойнее, я обязательно подниму тебя в небо. Мы увидим и озеро, и замок, и фермы, ты увидишь Лютика на пастбище и помашешь ему, хорошо? Но в другой раз. Не сегодня.
— Но почему! — крикнула Джермейн.
Гидеон начал пятиться к выходу, маша им шляпой и улыбаясь. Но это был лишь призрак улыбки, и его глаза — они тоже были глазами призрака. И тогда она все поняла.
Она поняла. И даже взглянуть не хотела на часы, которые он ей оставил — большие, уродливые, с этими дурацкими цифрами и стрелками.
Гидеон сел в машину, развернулся и, еще раз помахав на прощанье, уехал — и вскоре исчез, но Джермейн так и не помахала ему, так и стояла, глядя вперед и прерывисто дыша; у нее не осталось слез, на щеках уже подсыхали соленые полоски, и, когда машина скрылась за поворотом узкой дорожки, она не позволила старикам утешить ее, потому что знала: больше она никогда его не увидит и ничем тут не поможешь — хоть она плачь, хоть кричи, хоть брось проклятые часы на пыльную землю и растопчи их; она уже знала.