И всё же в конце концов смерть Хайрама в возрасте шестидесяти восьми лет, насколько можно утверждать, произошла по причинам, никак не связанным с его сомнамбулизмом.
Однажды, по возвращении из фабричного городка Бельвью, растянувшегося на две мили вдоль берега реки Олдер и принадлежавшего Бельфлёрам, которые построили его несколько лет назад, Хайрам пребывал в полном изнеможении — его глаза и ноздри все еще отчаянно щипало из-за химических выделений (на бумажной фабрике стояла особенно ядовитая вонь, и после ее посещения его ужасно мутило), а в голове мелькали отвратительные картины (что говорить: жилье для рабочих — как дома-бараки, сооруженные Бельфлёрами, так и деревянные лачуги, сколоченные ими самими и налепленные на каждый окрестный холм и бугорок, — в самом деле были непригодны для человеческого обитания, что заставило Хайрама задуматься о бренности человеческой природы как таковой); поэтому он, полностью одетый, лишь скинув сапоги, рухнул на свою широкую латунную кровать и провалился в тревожный мучительный сон, где возникала то Лея со своей несговорчивостью, то узкое, как хорья мордочка, лицо одного зарвавшегося управляющего лесопилки, то его собственная сестра Матильда, оригиналка до мозга костей, плетущая свои бесформенные, необъятные деревенские одеяла, то его сынок Вёрнон, который в этом полусне-полуяви оказывался не совсем мертвым (что, по понятиям Хайрама, было сродни предательству семьи)… И вдруг, внезапно — видимо, потому, что в последнее время в семье без конца обсуждалось поведение Гидеона, его безумная страсть к полетам (какой же упрямец этот юноша — для Хайрама он навсегда останется юношей, — надо же, купил еще один самолет, выложив кучу денег, исключительно ради своего удовольствия), — внезапно он снова видел и слышал нахальный стрекот мотора маленького спортивного гидроплана камуфляжной расцветки, который, жужжа единственным винтом, скользил на своих поплавках по рябящей глади озера и вот уже поднялся в небо, поначалу словно испуганно, но вскоре с пижонской уверенностью, унося Элизу Перкинс прочь от объятий ее законного супруга…
Нет, нет, нет, бормотал Хайрам сквозь крепко сжатые зубы, стараясь пробудиться, нет, ты не посмеешь, не посмеешь снова опозорить, оставить меня… Какой стыд… И одиночество, ночь за ночью… Но ему не удалось проснуться. Было около половины шестого вечера, солнце нещадно палило сквозь зарешеченные окна, снаружи на лужайке кричали дети и без устали лаяла собака — и все же он не находил в себе сил пробудиться; но вдруг его слезливая супруга оказалась рядом с ним в постели, в его объятиях, и он отчаянно пытался придумать, что бы ей сказать — ну хоть что-нибудь, чтобы объясниться или даже извиниться, но его раздражал запах, запах ее паники, потаенный, влажный, интимный, и в голову ему не шли никакие слова, даже в собственную защиту, его изнуряло и бесило, что она так часто ударяется в слезы и отворачивается от него — стыдливо, якобы из скромности. Впрочем, он и правда слегка презирал ее за некоторые слабости физиологического свойства, с которыми она не могла совладать, но ведь они были неотъемлемы от женской природы — он искренне принимал это и вовсе не винил ее — разве что… Вот если бы они оказались сейчас внизу, в гостиной, или в главной зале, или за обеденным столом, одетые по всем правилам, с иголочки, чтобы множество свидетелей могли услышать и оценить его остроумие!.. Но увы, они, похоже, были навсегда прикованы к этой постели, от которой несло запахом загнанной добычи, и он не мог выжать из себя ни одного слова, ни единого внятного слова.
Внезапно он проснулся.
По-настоящему. Он по-прежнему лежал на кровати, в костюме-тройке, и его карманные часы громко тикали, резво отбивая время, а ступни в черных, шелковых, высоких — выше икры, носках, подрагивали от нетерпения. Но этот запах по-прежнему наполнял комнату. Влажный, тайный, интимный, немного шерстяной запах, со слабым ароматом крови. Да — крови. Здесь была кровь! Как странно, даже необъяснимо — что стойкий запах из его сна все еще наполнял комнату; причем он шел отсюда, из его постели.
— Что?!. — воскликнул он разъяренно и откинул одеяло, чтобы увидеть совершенно непристойное зрелище: там лежала на боку рыжая замковая кошка, а четыре безволосых слепых котенка сосали ее, и пищали, и мяли ее живот своими крохотными лапками.
Кошка-мать пробралась в его постель, чтобы родить свое потомство! И устроила здесь эту гадость, мерзкую кашу из кровавых ошметков и кусочков плоти…
— Как ты посмела, как дерзнула! — вскричал Хайрам, в отвращении отползая прочь от животного, пока не уперся спиной в спинку кровати, которая вздрогнула от испытываемого им омерзения.
Он сразу позвонил, чтобы вызвать служанку, и с негодованием приказал ей немедленно убрать кошку с котятами, а потом и всю эту пакость из его постели. И покинул комнату, буквально дрожа от ярости. Что за недоумков они понабрали в замок — как они могли допустить, чтобы какая-то наглая кошка родила котят в его комнате, прямо в его постели! Просто нет слов.
Он многоречиво жаловался всякому, кто был готов его выслушать — Ноэлю, Корнелии, Лили, а к вечеру — даже тетке Веронике; у Леи не нашлось для него времени (она была в плохом настроении после двухчасового телефонного разговора с их вандерполским брокером), но она приказала своему слуге, Паслёну, уладить эту неприятность. Я настаиваю, жестко сказала Лея, глядя прямо в лицо бывшему карлику (ибо теперь он был с нее ростом, но, конечно, в ее присутствии всегда сгибался в поклоне), чтобы ты ни в коем случае не умертвлял котят.
Они были настолько явно отпрысками Малелеила, что должны вырасти красивейшими созданиями; их нужно непременно оставить в живых.
И вот Паслён с парой гостивших юных родственников устроили для кошки уютное место в углу кладовой, примыкающей к кухне. Картонную коробку перевернули на бок, выстелили мягкой тканью, а рядом поставили плошки с чистой водой, молоком и кусочками курятины. Котята были еще слепые, а значит, не переносили яркого света, так что в помещении следовало сохранять полумрак; и, конечно, следовало уважать покой самой кошки — никому не позволялось заглядывать к ней, по крайней мере, не слишком часто. А еще запрещалось брать на руки котят (какие лапочки! Крошечные, почти без шерсти, похожие на маленьких крысят): ведь они были еще так беспомощны.
Итак, новое место было готово, и, хотя сама кошка — рыжая в полоску красавица с шелковистой шерстью в прелестных белых «носочках», с белой «полумаской» на мордочке и с блестящими изумрудными глазами — поначалу была раздражена и явно не понимала, что происходит, по прошествии нескольких часов она, казалось, привыкла.
Хайрам вскоре выкинул этот случай из головы. Ведь у него было столько забот, столько хлопот: переговоры о покупке последнего участка земли в полторы тысячи акров застопорились, в Бельвью назревает стачка, в Иннисфейле рабочие тоже проявляют недовольство… Хайрам неделю отсутствовал дома по делам, а когда вернулся, то, обогнав слугу, несущего багаж, поспешил распахнуть дверь в свою комнату, и в нос ему сразу ударил запах: такой сильный и одновременно такой противный, что его затошнило. Его глаза буквально полезли из орбит, и он растерянно вертел головой, пытаясь подавить приступ рвоты, а недоумок-слуга тем временем, как ни в чем не бывало поставил в комнату его чемодан. Кошка! Вонь так и не исчезла! А ведь он строго приказал, чтобы служанки сменили постель, даже положили новый матрац и как следует проветрили комнату…
— Этот запах, Хэролд, — произнес он.
Слуга почтительно смотрел на него, приподняв брови. Совершенно очевидно — этот идиот просто притворяется, что ничего не замечает.
— Сэр?..
— Запах! Как я могу оставаться в этой комнате, как, Господи помилуй, спать здесь, в такой вони!..
Я же ясно велел, и ты прекрасно это помнишь, чтобы в комнате тщательно прибрали.
— Но, сэр… — произнес слуга, растерянно моргая. В притворной тревоге он старательно наморщил свой сероватый, как пергамент, лоб, но в глазах застыло равнодушное, насмешливое выражение.