Гораздо позже — тогда и сама поездка в Вашингтон, и ее жалкие плоды были позабыты — Рафаэль был приглашен на обед в Манхэттене, где присутствовал Хейес и еще несколько джентльменов; и, отметив почти осязаемую холодность Уиттиера, его нарочитую любезность, он понял — с облегчением и благодарностью, — что его, мужа, вера в добродетель Вайолет была не напрасна — нет, она не могла стать любовницей этого пузатого мужичка с пушистыми бакенбардами, даже на одну ночь; сама мысль об этом казалась непристойной. А как поживает миссис Бельфлёр, спросил Хейес за бренди и сигарами, весьма рассеянно, избегая взгляда Рафаэля, и тот коротко обронил: Вайолет здорова.
— Возможно, вы хотите унизить сами себя, — осторожно начал доктор Шилер, — потому что испытываете, пусть и не проговаривая вслух, чувство вины за ее…
— Ничего подобного, — ответил Рафаэль. — Это она должна испытывать вину, а заодно и стыд. Разве она не предала меня? Не предала свои свадебные обеты, столь беспричинно лишив себя жизни?
— Вина, о которой я говорю, — неосознанная, — сказал доктор Шилер. — Она никем не доказана. Напротив…
Это она должна стыдиться и все остальные, — сказал Рафаэль слабым, усталым голосом.
— Понимаете, такого рода вина…
Рафаэль вдруг расхохотался. Усаженный так, чтобы опираться на подушки, истекающий потом в жестоком приступе инфлюэнцы, которую он подхватил, по мнению доктора, вследствие неразумной полуночной прогулки вдоль берега озера под сильным дождем, этот почти старик был будто не от мира сего и одновременно чуть ли не провидцем. Он вдруг состроил гримасу, перекосив пол-лица, и подмигнул доктору.
— Простите, но я просто не мог не вспомнить… о моем… о моем деде, Жан-Пьере — я думаю о нем не так уж часто… Ведь я не знал его, он умер до моего рождения — давно уже умер, — а ведь если бы он не умер, он и все остальные страдальцы, то я бы никогда не появился на свет, так что… Так что есть определенные вещи, о которых ты просто не думаешь, если хочешь сохранить рассудок, пока не придет время и все не выйдет наружу… Но о чем бишь я… кажется, я потерял мысль…
Доктор Шилер положил ладонь на пылающий лоб больного и попытался успокоить его.
— Мы беседовали с вами об умозрительных вещах, — сказал он мягко, — Возможно, сейчас не лучшее время…
— Вина, — сказал Рафаэль, с силой смахнув руку врача. — Моей жены ли, моя ли, говорите, что хотите. Вина, стыд — и все, что прилагается. Я вдруг вспомнил об одном из трюков старого пройдохи: продажа «лосиного» навоза в Эдемской долине. «Несравненный, арктический навоз высочайшего качества»! Он продал целых двадцать пять возов, как я помню, по семьдесят пять долларов за каждый, каким-то недоумкам-фермерам. И они купили, понимаете, купили! — воскликнул Рафаэль, снова принимаясь хохотать, даже прихрюкивая. Из его сощуренных, стального цвета глаз потекли слезы. — Лосиный навоз! Старый, спятивший пройдоха. Неудивительно, что он умер так, как умер — по-другому быть не могло… А Луис…
И остальные… Если бы они не умерли, я бы никогда не появился на свет. Ни я, ни Фредерика, ни Артур. Так-то. Видите ли, дело в том, доктор Шилер, — Рафаэль смеялся так безудержно, что его вдавленная грудная клетка ходила ходуном, — что все это в конечном счете лосиный навоз. Ваши теории, моя вина, или ее, или их, кого угодно — всё это лосиный навоз. Отменный, высочайшего качества, арктический, богатый азотом навоз.
Доктор отодвинулся от постели больного и смотрел на него ледяным взглядом. Через некоторое время, пока Рафаэль продолжал хохотать, с самозабвен-ностью, которая не подобала ему ни по состоянию здоровья, ни по положению, добрый доктор сказал:
— Господин Бельфлёр, я отказываюсь понимать причину вашего веселья.
Но Рафаэль, умирающий Рафаэль, все смеялся и смеялся.
И вот легендарный Бельфлёр умер, ибо это была самая прискорбная часть проклятия Бельфлёров — все умирали… в старости или в юности, со страстным желанием или с отвращением: никто не мог избегнуть этого, всем приходилось умирать.
В своей кровати, от болезни, или в чужой постели. В водах озера, зловещего, непроницаемого; или прямо на скаку; с «огоньком», в пламени пожара; или в результате несчастного случае, в родном доме — например, поскользнувшись на ступеньках лестницы главной залы; или от заражения в результате кошачьей царапины. Бельфлёрам суждена необычная смерть, как однажды заметил Гидеон, задолго до своей собственной смерти; но его версия не была стопроцентно верной.
Так, смерть Рафаэля никак нельзя назвать «необычной». Сердечный приступ вследствие жестокой пневмонии; кроме того, он, что поделаешь, был немолод — преждевременно состарился. Только умер он не в своей удобной кровати с балдахином, а на полу в гостиной Вайолет, которую сохранили точно в том виде, в каком она оставила ее в ночь самоубийства. (Каким образом разбитый болезнью старик добрался туда, не понимал никто. Накануне казалось, что силы покинули его.) Рафаэль скончался в комнате Вайолет июньской ночью — тело его наутро обнаружил слуга: покойный ничком лежал на ковре рядом с кла-викордом. Со скамейки была сброшена зеленая бархатная накидка, но крышка инструмента была опущена.
Конечно, траур был объявлен по всему штату, и даже многочисленные старые враги Рафаэля, которые издевались и сплетничали за его спиной, были удручены этим известием. Рафаэль Бельфлёр, построивший этот чудовищный замок, умер, словно… простой смертный!
Говорили, что Хейес Уиттиер, живущий в собственном особняке в Джорджтауне и прикованный к инвалидной коляске, разрыдался, услышав эту новость.
— Это конец великой эпохи, — сказал он. — Америка больше никогда не узрит ничего подобного. (Несмотря на то что его опубликованные посмертно «Мемуары», к разочарованию многих, лишь вскользь затрагивали его частную жизнь — при всей провокативной откровенности, что касалось жизни политической, — судя по меланхоличной, безнадежной интонации, с которой он описывал «прекрасную англичанку» с загадкой во взоре, хозяйку замка Бельфлёров, напрашивался вывод, что он никогда не был любовником Вайолет.)
Итак, умер великий человек, который в свои лучшие годы был мультимиллионером; его единственный наследник, Плач Иеремии, не посмел ослушаться последней воли отца. С Рафаэля действительно сняли кожу, должным образом обработали, а затем натянули на кавалерийский барабан, который многие годы висел на особом месте на нижней площадке витой лестницы главной залы. Барабан единодушно считался весьма неплохим инструментом, в своем роде. Безусловно, он не мог похвастаться грациозным великолепием клавикорда Вайолет — но был по-своему красив.
Барабан-из-кожи использовали согласно желанию Рафаэля — то есть били в него по особым случаям — считаные разы (после рождения Жан-Пьера Второго; в ночь на Новый, 1900-й год; в годовщину смерти Рафаэля); это делал слуга в форменной ливрее, привратник и мастер на все руки, который некогда, во времена Гражданской войны, служил барабанщиком. После ухода слуги из замка Иеремия пытался сам заменить его — но губы бедняги тряслись, а палочки несколько раз выпадали из онемевших пальцев; на этом все и закончилось. Больше никто не хотел бить в Барабан и уж тем более — слышать его звук. Ибо треск он издавал поразительный, всепроникающий, который было не забыть.
Зато случилось следующее — чего Рафаэль никак не мог предвидеть: Барабан стал невидимым.
Нет, конечно, он так и оставался висеть на лестничной площадке долгие годы — но его никто… не видел, даже девушка-служанка, которая дежурно смахивала с него пыль; и только когда Лея стала готовить замок к празднованию столетнего юбилея прабабки Эльвиры, все вдруг осознали, что это такое; и тогда вдруг Барабан привел всех в ужас, вызвал отвращение и стыд, после чего кто-то (по всей вероятности, Лея) велел убрать его, «для сохранности».
Так что Барабан был обречен на существование — в кладовке ли, на чердаке или в темных недрах подвала, — до тех пор, пока стоит замок Бельфлёров.