Съел и выпил. Это была не земная пища, определенно она не выглядела таковой и не такой была на вкус; и все же желудок сумел ее как-то разложить, энергия поступала в систему. Я не отравился и не срыгнул непереваренную кашицу. Это его, эт хорошо – его, Дьявола: каким-то чудом он вырастил здесь съедобные сорта растений. Ведь это же было не мясо? Нет, это не могло быть мясо.
Я не помню, кто это был: то ли еще Тойфель, то ли уже они во время переезда, когда я оставался без сознания, – но с меня сорвали одежду. И теперь я был голым, у меня остались только ноктостекла на глазах и костный имплантат в предплечье. За мной постоянно следил хотя бы один хорус; когда я засыпал, когда просыпался, когда поднимался – сначала на четвереньки, потом на прямые ноги, – чтобы перекатиться на несколько метров для мочеиспускания или испражнения, когда я пил и ел, уже сам засовывая себе в рот эту гадость. – Яда, – сказал хорус, указывая на серую слизь. – Каса, картоса, клеп. – Я ел все это, и вкус постепенно притупился. Кроме этих не до конца выговоренных ворчаний не было слов; и не было надежды; и не было страха, потому что не было будущего. Я кружил, замкнутый в пространственной петле, в десятке шагов от ствола грибодерева, словно на привязи, пес на цепи, приманка на леске. За пределы этого круга не выбегал даже мыслью, меня ничто не тянуло, не было вакуума для заполнения, не было напора желаний, я ничего не хотел, в лучшем случае того, чего требовало мое тело, но эти желания полностью удовлетворялись. И поскольку я не жил, мне не нужно было ощущать себя счастливым. Я мог сидеть и смотреть в темноту, пока не погружался в теплые мечты, которые, по сути, всегда были просто ретушированными воспоминаниями из прошлого; и тогда я продолжал сидеть и мечтать, хорус сидел рядом со мной, мы невидящим взглядом пялились в вечную ночь, Ад шелестел вокруг водными паутинами, нас облепили красным роем насекомоиды, по нам пробегали тысяченогие стада букашек, мимо равнодушно проходили крупные животные. Часы, дни, пустые слова Блока. Хорус был в каждом сне другим, но всегда одним и тем же: самка, самец, говорящее животное, сказка. Наконец – рано или поздно – я, скорее всего, принял решение, потому что полностью осознанно протянул к нему руку, сжал ладонь, и это преднамеренное прикосновение сформировало его тело: теперь он был реальным. Мокрая шерсть под меховой опушкой, грубая кожа, узловатые мышцы. Эту реальность унаследовали все его преемники; произошла перемена, я услышал тиканье часов, что-то перевернулось. – Кто я? – спросил я. – Сойнце, – ответил он. – Чего вы хотите? – Сваподы. – Они хотят свободы, так они говорят, что значит для них свобода, кто подсказал им это слово, кто заразил, Тойфель, не Тойфель, ведь не мог он против себя самого, но, возможно, он не думал, что они понимают слово «свобода», что значит Солнце, что это вообще такое, кто подсказал им слово, которое они понимают.
И я смотрел ему в глаза, потому что это были глаза, человеческие, а не звериные, я смотрел в его немигающие очи, и теперь уже видел в них этот немыслимый голод, вампирскую жажду, тоску по неутоленному; я смотрел, он видел, что я смотрю, и таким образом мы обменивались взглядами, длинными, спокойными взглядами, и я понял, что между нами заключено соглашение, практически союз – но я не знал, что это мог быть за союз. Он знал. Он не был надсмотрщиком – он был опекуном. Все они были заботливыми опекунами. Им не поручили сдерживать меня ни от чего, я мог разорвать невидимую цепь, выйти за пределы круга. Но зачем. Не хватало мотивов даже для мысли о побеге. Зачем бежать? Что я получу? Это хорошо: ничего не получить, ничего не потерять, спокойствие. Хорусы это понимали. Этот Ад вокруг нас находился в движении, а мы оставались в абсолютной неподвижности. Часы тикали, но я их почти не слышал. Я глотал пищу, которая больше не имела вкуса; я пил воду для наполнения желудка; для его опорожнения я испражнялся. Здесь сидит животное. Сверху ничего – только молчание. Это было время молчания, отсутствия необходимости в словах и мыслях. Я обладал тогда такой степенью прозрачности, какая мне никогда прежде не была дана, раздражители внешнего мира проходили сквозь меня, не оставляя ни малейшей ряби, ни малейшей помехи, мы достигли состояния стопроцентной когерентности: я и Мрак.
Потом они пришли, и их была дюжина, шесть мужчин и шесть женщин, и они пометили меня. У них была глина, у них были ножи, у них были соки. Я стоял неподвижно, а они рисовали. Вдоль линий, которые никогда не были прямыми, они проводили каменными клинками, пока моя кожа не лопалась и на ней не выступала светлая кровь. Местами они прокалывали ее насквозь и протягивали талисманы, турпистские амулеты: кости хоруса и человеческие, не различить. Волосы, натертые жирными соками, сплели и завязали в форму, о которой я мог только догадываться. К спине, под лопатками, мне прикрепили легкие, но твердые конструкции, скорее всего из дерева, я даже не успел их увидеть, прежде чем их подвесили на складках кожи. Я чувствовал, как ручейки крови медленно стекают от них по позвоночнику, к копчику и щели между ягодицами, где на четырех колючих шипах воткнули в тело мертвый, вялый хвост из коротко обрезанной змеелианы. На высоте четвертых ребер они прикрепили к моей коже третью бутафорскую пару конечностей, сделанную из сушеной травы. Я взглянул вниз: грудь покрывал рисунок, состоящий из нескольких слоев разноцветных волнистых линий, идущих к спине и вниз, к бедрам. Колени были покрыты бурой краской, на пальцы ног нанизаны кольца, лодыжки мне обвязали каким-то белым лыком, которое мгновенно стянулось в твердый панцирь, член удлинили, укрепив черной костью, в пупок вдавили прочный камень. Я не чувствовал боли, в кровоточащие надрезы втирали другие соки. Струну чувств растянули на километр, столько отделяло меня от собственного тела, соки перевернули подзорную трубу нервной системы – так далеко, такой маленький, такой ничтожный: они могли бы уложить меня в могилу, и я не знаю, пожал ли бы при этом хотя бы плечами. От пожатия плеч лопаточные конструкции слегка трепетали. Когда они сунули мне в ладонь копье, я поднял его вверх и загремели амулеты. Они отступили. Я посмотрел им в глаза. Они улыбнулись.
Меня повел мужчина с отрубленной третьей рукой. Свернув на лесные тропы, он что-то бубнил себе под нос, наконец я узнал мелодию нецензурной песни, популярной в Рейхе с десяток лет назад. Это настолько поразило меня запредельным сюром, что от изумления я оглянулся назад и увидел длинную неровную вереницу хорусов, пропадающих где-то за седьмой завесой тьмы, и каждый из шествующих в такт песне открывал и закрывал рот, складывал беззвучно губы под французские слова шлягера. В этот момент, за полшага до того как моя нога погрузилась в горячую грязь, до меня дошел истинный смысл происходящих событий. Я понял: это церемония, ритуал, и я – идол, золотой идол, у меня нет имени, я не человек, я выполняю функцию. Точно так же предназначено мне это место в шеренге. Причины, если таковые имеются, – мифологического свойства; выбор, если он осознан, точно так же выходит за рамки всякой рациональности; спасения нет. Слова ничего не значат: этой песни, тех ответов – свапода, Ла-Ла-Лала. Как хорошо, что я уже по другую сторону смерти.
Я узнал эту местность, узнал метановый воздух. Трясина хватала я за ноги. Хорусы отгоняли болотных хищников, поражая темную взвесь палками и копьями.
Затем мы вышли под холм. Их было около сотни. Тойфель, граф Лещинский, стоял на коленях у крыльца и кричал в кроны дендрофунгусов. Обе руки у него были до локтей черны от крови. Кривые, больные зубы он щерил на стоящих ниже в тишине и неподвижности хорусов.
Круг замкнулся, и меня толкнули вперед. Он посмотрел и засмеялся. Я потряс копьем. Хорусы вздохнули, и в Аду вдруг наступила тишина.
– Нельзя, – сказал он и с каким-то трудом поднялся на ноги. – Ты не можешь. У тебя нет сил. Ты не знаешь. Уходи! Вон! Убирайся отсюда!
Я снова тряхнул копьем. Хорусы вздохнули.