Сырая осина в печурке то фыркала рассерженным котом, то шипела, как проткнутая гвоздем автомобильная шина, то начинала надсадно сипеть. И все это: коптящая лампа, железная печурка и завывание метели за полуразбитым, заделанным картоном окном, и черный жестяной чайник на кромке стола – все напоминало Вере ту теплушку, что везла куломзинцев на помощь иркутским рабочим. Она очень устала сегодня, как впрочем уставала вчера, позавчера, неделю назад. Временами теплушка из прошлого ощущалась ярче, живей, чем закоптелые стены кабинета следователя уездной чрезвычайной комиссии. Вера неоднократно ловила себя на том, что ждет сигнального гудка паровоза и приказа дневального: «… с пилами, топорами вылазь дрова пилить».
В ожидании неприятного разговора с Вавилой Вера нервничала и потому довольно ядовито заметила молодому чекисту:
– Стало быть, прогулялись по Ральджерасу и – восвояси, на печку…
– Что ты, Вера! Товарищ следователь! В Ральджерасе птица вовсе не пугана – видать, давно не видела человека. После мы три дня в вершине Ральджераса сидели, днем хотели увидеть дымок. А ночью – хоть искорку. Ветрина там, на гольце, скажи, валит с ног.
Обмороженное лицо молодого сотрудника подтверждало его слова.
– Нет там ни души, хоть голову мне оторви.
– Ты так и Вавиле скажешь?
– Так и скажу. Да и что Вавила? Его от нас, я слыхал, переводят на поднятие золотых приисков, и больше он нам не начальник.
– Не горячись! Хлебни чаю, – протянула Вера жестяную кружку. – Хлеба нет. Извини. Но есть две вареные картошки. На одну. Да объясни, как это так в тайге нет ни следочка, а все окрестные села, все пасеки и заимки шепчут о Росомахе. Охотники видели ее несколько раз. По земле ходила, а как сотрудники чека пришли – по воздуху полетела. Да?
– Так на заимках и про Иисуса Христа говорят еще больше того. А ты его видела?
– А события в Притаежном – тоже Христос натворил?
– Так, может, они только след хитрости дали в тайгу, а после в город подались.
– Может быть, ты и прав…
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Прошла зима. Отзвенела весна вешними водами да птичьим гомоном. Лето наступило жаркое. Полнились таежные реки и ключи мутной водой от коротких ливневых дождей. Под яркими лучами солнца искрилась каждая травинка, каждая хвоинка на могучих кедрах. Все живое пело, хлопотало, радовалось теплу. Густой настой таежного разнотравья плыл в мареве жаркого дня.
Ксюша, уходя с Ариной мыть золото, уносила с собой и Ваню-маленького. Обе в платках в горошек. На обеих выцветшие, залатанные на несколько рядов, широкие юбки до пят, серые кофты из домотканного полотна. Обе рослые, крепкие. Вот волосы разные. У Арины цвета овсяной соломы, заплетены в тугую косу и уложены вокруг головы короной, а у Ксюши черные, и уже с сединой. И не уложены, а схвачены ремешком на затылке и рассыпаны по плечам. Сколько раз ворчала на Ксюшу Арина: «Пошто распустехой ходишь..В тайге за каждую ветку цепляешься, придешь домой – в волосах и листья, и хвоя. Срам!» Ксюша улыбнется на воркотню Арины и ответит: «Ване так нравится… я ж платком подвязываю». «Э-эх», – только и скажет Арина.
Сегодня Ксюша стояла в глубокой траншее-разрезе и кайлила сначала верхнюю пустую породу – торфу. В горняцких торфах нет ни капли обычного торфа, что образуется в бодотах. Торфа – это глина, часто вязкая, как тесто, и галечники, порой с валунами в полтора-два обхвата. Такие валуны не уберешь из разреза, не выкинешь на борт, а вагами-рычагами перекатишь в сторону от места работы, и лежи он тут до тех пор, пока разбушевавшийся ключ в дождливое лето не перекатит его на новое место. Арина таскала возильный лоток – долбленую колоду вместимостью ведра три.
Так и повелось: Ксюша кайлила породу, наваливала ее в возильный лоток, а Арина, перекинув веревку через плечо, налегая всем телом, тащила его по пологому взвозу наверх. Когда же Ксюша добиралась до слоя песков, в которых песка кот наплакал, а все та же галька, валуны, только с примазкой глины, Арина тащила лоток к проходнушке – промывальной колоде.
– Ох-ох, – кряхтела Арина, – спина отнялась, ну, скажи ты, совсем онемела. И добро бы на нужное дело, а то хуже чем кошке под хвост. – Передразнила: – Ванюша сказал, Ванюша… У-у, разрази его гром, супостата. Князь! Королевич!… Придет на день-другой, повертит хвостом и сызнова в нети. Да все золото наше до зернышка соберет: Вавиле, дескать, золото надо. Оружие для отряда, дескать, на золото покупают. Да нахаркала я и на Ваньку твово, и на Вавилу с ним вместе. Не верю я Ваньке. Ни слову. Не верю. И Вавиле твому веры не больше. Выжиги они оба. И ежели ты, дура слепая, никого разглядеть не можешь, так хоть бы крестну послухала… Нет, не слухашь… своим умом хочешь жить… Поживи, поживи…
Арина со злостью воткнула лопату в землю, пнула возильный лоток и, ушибив ногу, запричитала в голос.
– Когда уходили в тайгу, так без крестны не пойду, крестна мне самая што ни на есть родная, а теперь крестне рот раскрыть не даешь. Мало того што покрикивать стала, как на батрачку, так еще и кулаки сожмешь.
Уверять, что любит крестну по-прежнему, значит лить масло в огонь. Заспорит Арина. В споре припомнит десятки мнимых обид, потом пустит слезу, растравит себя, разжалобит, и неделю веки будут припухлые. Не первый год Ксюша знала свою крестную мать, и не стала оправдываться, а, выждав, когда Арина на миг приумолкла, закричала исступленным голосом:
– Крестна!… Ваня-то!
– Ах, лихоньки! – змеей извернулась, откуда и ловкость, и живость взялись. Схватилась за сердце. – Ой, лихоньки! Ой, што она со мной делат. Надо же так напугать. Никого твому Ване не доспелось, балуется, как всегда.
На вытоптанной полянке голопузый Ваня, неуверенно переставляя ножки, крался к бабочке, сидевшей на ветке черемухи.
Арина присела на корточки, протянула руки вперед и зашевелила маняще пальцами.
– Ванечка, Ваня, иди-ка сюда, к няньке, мой голубок…
Когда Ваня приковылял к Арине, ожидая гостинца, она обняла его, зацеловала, заластила, а потом обернулась к крестнице и погрозила ей кулаком.
– У-у, хитрюга. До конца вызнала крестну.
Полянка возле кедра так и зовется Ванюшкиной. Посередине ее были вбиты треножником жерди и к ним подвешена зыбка. Ваня маленький спал в зыбке. И когда Арина особенно расходилась, проклиная Ванюшку-большого, Ксюша кричала тревожно: «Крестна! Ваня!» И где б ни была Арина, что бы ни делала, немедленно умолкала и бросалась к зыбке. Откинув полог, ворчала:
– И кого всполошила, непутевая. Спит твой шелопутный, и сны, поди, сладкие видит. Вишь, улыбается… гульки делает. Эх, Ксюха, хорошая пора у него: ни кручины, ни заботы. Вся-то жизнь мамкину титьку почмокать да лужу пустить, а вырастет, женится, и заботушки… Проснулся? Гуль… гуль…
И зимой Ваня-маленький жил на этой полянке. Посередине ее по-прежнему висела зыбка. Только побольше, поглубже, выстланная пушистыми зимними козьими шкурами. Над зыбкой – шалаш из пихтовых веток, а перед входом в шалаш, если Ксюша была на работе, а в колыбельке лежал Ванюшка, горел костер, и в шалаше было так тепло, что берлога из шкур в колыбельке была почти не нужна.
Теперь на полянке высокая таежная трава была тщательно вытоптана, а сам Ваня, загоревший, румяный, целый день играл, колотя сучок о сучок. Колотил с наслаждением, меняя ритм и прислушиваясь к звуку ударов, словно бил не сучком по сучку, а по звонкому бубну. То отправлялся обследовать мир. Порой на его полянку забегали мыши, ящерки, залетали бабочки, сойки и корольки. Мальчик таращил глазенки. Первое время, увидя пришельца, хлопал в ладоши и громко кричал: «Ма-ма… бы-бы…» Но вскоре понял, что его радостный крик, его приветствие белкам, кукшам, пеночкам или бурундукам пугает их, и, увидя какую-то живность, уже не кричал, а, притихнув, восхищенно наблюдал.
Неспроста Арина завела разговор о Ванюшке-большом. По всему видно, из сил выбилась. Занемогла. А разговор расстроил еще больше и, кажется, вовсе обмякла Арина. Жаль Ксюше крестную мать, но солнце высоко, можно еще поработать. Продолжая кайлить породу, говорила: