Стоял он, ладный, в новой бекеше из дубленых овечьих шкур. Пушистый приполок от ворота до подола. Стянут ремнем. Залюбовался Ванюшка. «Вот же как, был мужик как мужик, а тут командир…»
– Ванюшка! – окликнул Вавила. – Ты оглох, што ли? Сколько вас вернулось? Где Ксюша?
Но поговорить не удалось.
– Горева поймали! Го-ре-ва!… – раскатилось эхо в горах,
Вавила вместе со всеми бросился навстречу кричавшим.
– Поймали, Вавила, гадов… Спрятались, как зайцы, вон за теми скалами, да давай переодеваться, канальи, – ругался Иннокентий.
Горев стоял перед партизанами. Невысокий, сгорбленный. Обычно щеголеватый, сейчас он выглядел жалко. Старенький полушубок, рваная шапчонка нахлобучена на лоб поварским колпаком. Рядом с ним – широкоплечий Зорин, в шабуре, накинутом на бекешу. Правая рука обмотана грязными бинтами. И это те, кто почти два года держали в страхе Притаежный край, сожгли несколько сел, убили и покалечили сотни людей. Они стоят, сникшие, совершенно не страшные, вызывающие только злость и брезгливость.
– Где ваш отряд, Горев?
Горев молчал. Не из гордости, нет, спазмы сдавили горло. Еще месяц назад он мнил себя чуть ли не спасителем России. Теперь все рухнуло.
– Где ваш отряд? – второй раз спросил Вавила.
Ответил Зорин:
– Вам лучше знать. Для чего задавать такие вопросы?
– Откуда мне знать, что случилось с вашим отрядом? Я требую прямого ответа.
Зорин в тоне Вавилы услышал угрозу.
– Наш отряд… под Синюхой… На него вы спустили снежный обвал.
«Это да!» – мысленно воскликнул Вавила.
– Обвал похоронил весь отряд?
– Нет. Часть успела проскочить.
– Где остальные?
Зорин развел руками.
– Часть перед вами, а где остальные и сколько… не знаю.
И Гореву, и Зорину гибель отряда и плен казались случайностью. Они не знали, что в эти дни десятки белогвардейских отрядов, батальонов, полков прекратили свое существование: или переходили на сторону Красной Армии, или были уничтожены. Горев судорожно вздохнул и спросил!
– Вы нас расстреляете?
– За ваши зверства, Горев, вас следует просто оставить на площади любого села, где вы жгли, вешали, пороли и расстреливали.
Горев побледнел, «Спасать» Россию – дело одно, но остаться с ней с глазу на глаз, без солдат, без оружия – нет! Лучше любая казнь, чем такое». И если б Вавила помолчал еще минуту-другую, или отдал приказ отвезти пленников в село, Горев, наверное, бросился бы на колени, моля о пощаде. Но Вавила сказал:
– Вы будете переданы революционному трибуналу.
– Слава те боже, – чуть слышно вымолвил Горев.
…Вечером отряд отдыхал в Притаежном. Вавила, пристроившись за столом в тесной горенке, писал при свете коптилки.
«Здравствуй, Вера!
Спасибо за хорошие вести. Но ждать тебя не могу. События торопят. Здесь нам больше нечего делать, а на севере тракты забиты отступающими колчаковцами. Вчера получил предписание и утром выхожу с отрядом на север, к железной дороге. Если поторопишься, то догонишь отряд в Камышовке – там у нас формирование.
Часть рогачевцев уходит домой. С ними Иван Рогачев. Передай Ксюше огромное спасибо за разгром горевцев. И всем нашим товарищам низкий поклон.
Вера, и еще к тебе просьба. Обними мою дочурку. Очень прошу».
Вавила задумался. Хотелось попросить Веру зайти на могилу Лушки и положить от него веточку пихты. Хотелось что-то теплое и доброе написать самой Вере. «Одинока она», – подумал Вавила, но письмо закончил по-деловому.
«…Горев и Зорин сидят в съезжей избе. Их будет судить выездной трибунал, здесь, в Притаежном.
С приветом Вавила».
Жура выстраивал свой отряд перед сельсоветом.
– В две шеренги, робята…
– Это как же в шеренги-то?
– Ну, в два ряда становись, плечо к плечу, лицом к совету. Так положено у военных.
– Мы и без шеренгов колчакам репицу надрали.
Кто смеялся, кто ворчал добродушно. Бородатые и бритые, старые и молодые. Кто в бараньих ушанках, кто в лисьих малахаях, а кто и в городском каракулевом «пирожке». В глазах пестрит от полушубков, шуб, азямов. Выстроен отряд. И только сейчас, когда рядом стоит красноармейская рота, Жура замечает фантастическую пестрядь своего отряда. На плечах винтовки: русские, японские, английские, шомпольные и дробовики.
Красноармейцы в полушубках и шапках-ушанках. Построились быстро. А вокруг них толпа рогачевцев.
Заиграл горнист и из Кирюхиной избы вынесли Красное знамя. Позади шли Вера и Федор. У Федора рука на подвязке.
Замер строй. Жура стоял на правом фланге отряда и держал у папахи ладонь. На кошеву поднялся командир красноармейской роты. Молодой, высокий, в ладном полушубке. Он говорил о том, что власть Колчака пала, и Красное знамя снова реет над большей частью Сибири. Но колчаковцы еще не добиты. Враг бежит. Он смертельно ранен, но еще не уничтожен.
– Товарищи! Вас горстка, но вы храбро сражались и не пустили врага в свое село. Товарищи! Мы будем продолжать борьбу, а вам нужно сеять хлеб, добывать золото – Стране Советов надо помочь. Слава павшим в бою!
Бойцы Красной Армии замерли ровной шеренгой, рогачевцы поснимали шапки.
В толпе стояла Аграфена, как всегда прижимая к себе Капку и Петюшку. Вчера, с военными почестями были похоронены односельчане, погибшие в схватке с отступающими колчаковцами. Среди фамилий, написанных на доске, первой стояла «Чекин Е. Д.» Аграфена утерла скупую слезу уголком шерстяной шали. Смахнула слезу и Вера. Егора она, пожалуй, любила больше всех соратников по борьбе за какое-то особое, нежное, доброе отношение к жизни и к людям.
Егор стоял в дозоре у поскотины, в березках. Мороз пробирался под латаный-перелатаный полушубок, в подшитые пимы и под потертый лисий треух. Лицо у него сухое, седоватые брови пучками, рыжая бородка клинышком набок, будто ее ветром сдуло. Только глаза, живые, подвижные, зорко смотрели вперед. Он заметил, что прямо на него из густого березняка идут пятеро, с ружьями. «Никак чужие, у наших такой справы нет», – подумал Егор, и попятился вглубь, за березки. Его заметили. Выстрел, второй… Егор тоже стрелял. Видел, как двое упали… А потом что-то горячее опалило грудь и повалило в снег. Сквозь гуд в голове, непробивный туман Егор слышал как бы издали: «Братцы! Беляки у деревни, бей их!…»
Когда Егор открыл глаза, над ним склонилась Вера. Что- то белое мелькало в ее руках, а Аграфена и Ксюша поддерживали Егора за плечи. В избушке было тихо и тепло.
– Потерпи, Егор Дмитриевич, потерпи, дружочек, – шептала Вера. От этих слов вроде и боль притихла, только опять непробивный туман наполз на глаза. «Умирать придется, однако, – подумал Егор. – Ох, неохота. Скажи ты, почти што не жил и хорошего не видел. А скоро оно придет… и Петюшку люди грамоте непременно обучат. Разве это тебе не счастье, што Петька грамотным станет». – И опять провал.
Не раз в эти тяжелые часы борьбы жизни со смертью шептал жене:
– Посмотреть бы своими глазами, когда на земле сплошь станут коммуны… И школы в каждом селе. Нет, не придется, видать, Аграфенушка… А ты не плачь…
8
Ничего не изменилось в землянке Егора после его смерти. Только в правом углу, под маленькой божничкой появилась на гвоздике алая ленточка, что осталась у Аграфены от дочери, да чуть пониже потертый Егоров треух. Каждое утро и вечер Аграфена встает на колени, ставит рядом с собой Петюшку и Капку, и долго молится богу. Но глядит при этом больше не на икону, а на ленточку и треух.
В маленькое тусклое оконце пробился утренний рассвет. Аграфена и ребятишки на утренней молитве перед иконой. На топчане сидит Аннушка с тряпичной куклой в руках и смотрит на молящихся веселыми лушкиными глазами.
Кончив молиться, Аграфена одернула концы темного головного платка и, тихо вздыхая, повернулась к лежавшей на нарах Ксюше, спросила:
– Как дальше-то жить?
– Работать надо, ребятишек растить, – ответила Ксюша. При упоминании о ребятишках, зарделась: «Ведь и у меня будет ребенок…»