Жалко стало Тарасу и лошадей, и себя, и жену. Молодая была и красивая, и улыбчивая. А работящая какая!… Работает-то по-прежнему, а красоту и улыбчивость нужда высосала.
«Приголубить бы надо бабу. Скажи ты, сколь лет доброго слова не слышала. Эх, жисть, жисть».
Открыл дверь в избу.
– Сумел отыскать Вавилу? Молчишь? Пробалабонил с мужиками, – запричитала жена,
– Отчепись. Без тебя голова с плечей валится.
– Отчепись? Отыскал бы Вавилу, так народ гольем не пустили бы… И пошто ты такой? Другой бы добился. Где мои глаза были, когда за этакого замуж пошла…
Не приголубил жену Тарас, не утешил ее, не утешился сам: вся злоба, обида, вся боль обернулись против нее, и сам собой мотнулся кулак. Охнула баба, а на душе у Тараса стало еще поганей: зря ведь ударил еще. Гавкнул: «Молчи, а не то башку оторву», – полез на полати. Утром рано вставать, да попробуй усни, когда внизу, на скамье стонет избитая жена. И растаращились веки, хоть смолой заливай.
«Ксюха не знает ничего про Вавилу? Врет, подлая. Ежли не ей, так кому знать? На меня разозлилась, што весной, как коммунию разогнали, я отшил ее. Эх, дурень я, дурень, тогда мерещилось, никогда-то боле ни Вавила и никто из ихнего стана мне не попутчик. Как бы они теперь пригодились. Правду говорят, не плюй в колодец, пригодится воды напиться. Во, как Вавилу бы надо. Да Ксюха упряма, сказала: нет, и хоть пряник кажи, хоть кол на голове теши – не свернешь. Придется своим умом доходить. Утресь угонят лошадок, увезут пшеничку, и гадай, сам-то вернешься ли к бабе?»
Спустился с печи, оделся.
– Куда в такую рань?
– Молчи, баба… Спи.
– Хоть молока похлебай на дорогу. Погоди, я огонь разом вздую.
– Лежи, – и вышел. «Видать, помощи ждать неоткуда, – сокрушался Тарас, идя по пустынной улице Рогачева, – Вавила, может стать, и помог бы, да где его отыскать. Ох, холерная баба Ксюха, язви ее…»
Устинов двор, куда пришел Тарас, заставлен подводами. Оглобли связаны и подняты вверх, как руки в молитве.
– Кто идет? – окликнул Тараса негромкий, простуженный голос.
– Я, Тарас, коновозчик. Велено пораньше прийти.
– Пораньше утром, а ты, брат, попозже ночью. Еще не зарится, – к Тарасу подошел солдат, в короткой шинелишке, на голове папаха из поддельного барашка.
– Подбирает мороз-то в шинели?
– Угу. Вроде к весне дело, а тут, прости господи, ажно кишки замерзают.
Невеселый солдат. Лицо в оспинках, И кашляет сильно.
– Шинель – она, брат… – боится солдат, что уйдет мужик и снова мерзни один, хотя бы разговором себя согреть. – Идет как-то барин – шуба боброва, а навстречу ему солдат в шинелке. Мороз, как нынче, ажно слезы бегут. Баран к солдату: «Замерз ты в шинелке?» – «Дык она ж у меня суконна. И солдат по уставу не мерзнет, а только синеет». Летом в жару снова встречает барин солдата. Барин, конечно, в соломенной шляпе, в белом пиджаке, а солдат все в той же шинелке. «И не жарко тебе?» – удивился барин. А солдат смеется. «Так она ж у меня без подкладки». Слышь, браток, а покурить у тебя не найдется?
– Не курю я, служивый.
– Вот же село, пропади оно пропадом, табаку не найдешь. – Притопнул ногами. – А у нас, поди, уж ве-есна-а…
– Ты откуда?
– С Волги мы. Из-под Самары. Слыхал? Места там, скажу я тебе… Луга-а. Кажну весну Волга-матушка наше село заливат. Другие кочевали подальше, а я все больше на крыше спасался. Перетащу туда одежонку, клетку с курями, коровешку отгоню в соседнее село к тестю да сижу у трубы. Как- то ночыо туман – зги не видно, а в село вроде, скажи, зверь забрался, сопит, хрипит, крякает – прямо страсть. Утром разъяснило. От моей избы шагов этак с сотню стоит пароход. Заплыл ночью в село и приткнулся носом к церковной ограде.
Разговорился солдат, Тарасу позарез надо пройти к возам, но приходится слушать.
– Новобранцев везем. Ну скажи ты, – вздохнул солдат, – На той стороне, у красных, у меня племянник да два сына. Так выходит, куда новобранцев везем? – соображал солдат.
– Выходит, супротив моих сыновей? Супротив племяша.
Знал бы Тарас думки солдата и действовал бы смелее. А то оборвал разговор, вроде и вправду пошел воз смотреть, а сам нет-нет да пригнется и стукнет обломком косы по веревочной завертке, что прикрепляет оглобли к саням. Не перережет, а только надрубит чуть. И так от саней к саням. Десятка полтора заверток надрезал и направился к выходу, а по улице Ксюша идет. «Куда она в этакую рань? Вечор ей самое главное не сказал, што крестьяне теперь большаков шибко ждут. Надо сейчас сказать. Может, тогда и откроет, где Вавилу искать».
Светало уже. Замахал Ксюше рукой, крикнул: «Эй, девка…» А она – в проулок.
5
«…Ш-ш-ш, ш-ш-ш»,- успокаивающе шипел под лыжами поздний весенний снежок.
Впереди, за горой, ключ Безымянка и прииск… Сотни раз ходила Ксюша из Рогачева на Безымянку. Вначале там был покос дяди Устина, Потом, как нашла золото, как загремел на всю округу прииск Богомдарованный, так ходить по этой дороге пришлось еще чаще. И этой зимой частенько ходила Ксюша на прииск, но стороной, избегая встречи с людьми.
На улицах Копайгородка безлюдно. Ксюша метнулась из пихтачей на тропинку и юркнула в землянку Егора.
Первым ее увидел Петюшка – белоголовый, тонконосый сорвиголова. Соскочил с нар и, шлепая босыми ногами по земляному полу, подбежал к Ксюше, запрыгал, задергал ее за рукав.
– Тетя Ксюша пришла… Тетя Ксюша пришла… Где гостинец? В кармане?… Белочка? Да?
– Кш, пострел. Дай тетеньке оглядеться. – Аграфена шлепнула сына, но Петюшка привык к незлобивым шлепкам матери и, спрятавшись за спину Ксюши, продолжал тормошить ее,
– Где белочка? Ты сулила мне белочку. Всамоделишную…
– Есть белочка, есть.
– Где? В кармане?
Петюшка сунул руку в карман Ксюшиного полушубка. И огоньки угасли в ребячьих глазах.
Тогда Ксюша вывернула карман, сокрушенно заохала:
– Смотри ты, дырка… Прогрызла и убежала. А вот только-только была. Поди, и убежать далеко еще не успела. Погляди на улице, может, поймаешь.
Ксюша говорила убедительно. И не только Петюшка, но даже его старшая сестренка Капка уверовала, что белочка где-то тут, возле самой землянки. Торопливо одевшись, ребята выбежали на улицу.
Глаза Ксюши привыкли к полумраку землянки. Направо, у самой двери малюсенький камелек из круглого камня. Вдоль стен – покрытые сеном нары из пихтовых жердей. Между нарами стол из тесаных плах, а чуть повыше него светит оконце из четырех зеленых бутылок. Сквозь них и проходит неяркий свет раннего утра.
– Раздевайся, Ксюшенька, у меня водичка скипела, напьешся чайку. Есть хочешь, поди?
Ссутулила Аграфену смерть старшей дочери, инеем тронула ее черные волосы.
Есть у села Рогачево, на солнечном пригорке небольшой земляной бугорок. Под ним лежат Кирюха однорукий, Кондратий Васильевич и вместе с ними Оленька. Не положено девочке, даже в могиле быть наедине с мужиками. Егор порывался разрыть могилу и похоронить Ольгу особо, но Аграфена остановила: «Не тревожь их. За одно дело погибли, пусть так и будет».
Посуровела Аграфена внешне, глубокие морщинки избороздили лоб, залегли под глазами, а внутренне осталась прежней – заботливой, душевной.
– Не надо чаю. Мне бы дядю Егора и Журу повидать, Позови ненадолго.
На приисках и в кержачьих селах одинаково смотрят на девок и баб. Плясать, песни попеть, затемно встать, постирать, пол помыть, хлеба испечь, а потом наравне с мужиками пластаться весь день – это девки и бабы. А совет держать, обмозговать что-нибудь – тут у девок и баб волос долог, а ум короток.
Но Жура с Егором давно перестали видеть в Ксюше просто душевную девку. Признали в ней ровню. Дважды она приносила листовки. Одна из них объясняла, кто такой Колчак и что его власть приносит народу. А внизу озорная частушка:
Мундир английский, а штык японский,
Табак турецкий, правитель омский.
Только Егор и Жура спустились в землянку, Ксюша поздоровалась с ними и торопливо заговорила;