Установила Ксюша промывалку, принялась за кайлу.
– Отдохни малость. На сносях ведь ходишь. И для кого маешься? Мужик шляется, а мы тут пластайся.
– И все-то тебе неймется.
– Неужто молчать, ежели баба от любви ослепла? Аль ты мне не родня? – и села поудобнее, приготовившись к перепалке.
Ксюша отбросила локтем со лба прядь черных волос с сединкой, повысила голос:
– Крес-стна, не трогай, кого не дозволено. Чего тебе еще надо?
– В жилуху хочу, – тишина придала смелость Арине и сказала она такое, что никогда б не сказала даже себе. – Тебе хорошо, к тебе хоть не часто, а Ванька приходит. А мне каково? Я, поди, не старуха еще, а уж забыла, как мужики обнимают, каки слова на ухо шепчут. Ванька придет, вы уйдете куда-нибудь к речке в кусты, а я в избе места себе не найду. Спишь, и чуть не кажинную ночь во сне мужик тебя милует. Баба я, Ксюшенька, баба в самом соку. Што хошь делай, а извелась я вконец тут, в тайге. Не могу я тут боле. Уйду в жилуху!
Растерялась Ксюша. Села рядом с Ариной, обняла ее за плечи. Знала, надо немедленно что-то сказать, успокоить, а как, не могла придумать. Арина продолжала жаловаться.
– Не могу боле. Легче руки на себя наложить. И Ваньке я не верю. Не верю, и все тут!
– Крестна, родная, ты только Ваню не тронь. Ты всю жизнь против Вани, хоть он тебе ничего плохого не сделал, а для меня больше, чем жизнь.
Поплакала, покричала Арина и притихла. Легла на траву, а Ксюша положила ее голову себе на колени и нежно гладила волосы, вздрагивающие плечи.
Перед Ксюшей приоткрылись новые стороны жизни. Слова Арины обнажали то, о чем обычно стыдливо умалчивают, но что существует и проявляет себя в жизни много чаще и много сильнее, чем принято думать, заявляет о себе гораздо ощутимей, чем нам бы хотелось. Ксюша испытала сложное чувство, в котором смешались и брезгливость и сочувствие. Ее любовь к Ванюшке, самоотверженная, чистая, делала ее неизмеримо выше и сильнее крестной. Она, покровительственно проведя ладонью последний раз по плечу Арины, как старшая, снисходительно спросила:
– Не отдохнула еще?
Вопрос был неожидан, и Арина, не сознавая подвоха, ответила:
– Отошла… отдохнула… только ноженьки…
– Вот, крестна, и ладно, поднимайся, пойдем.
– Ой, горюшко ты мое, – только и выговорила Арина, а затем, по всегдашней бабьей привычке, кряхтя, поднялась, с трудом разогнула спину и, хромая, пошла за крестницей.
Спускались по руслу ключа. Камни скользкие. Густая ольха больно царапает руки, лицо. Оступившись очередной раз, Арина взмолидась:
– Мочи моей боле нет, вся пообшиблась. Ксюха, давай хоть нонче лугом пойдем. Ноженьки по камням не идут.
Ксюше самой хотелось выйти из ледяной воды и спуститься вниз по мягкому мшистому склону. Но в тайге народ дошлый. Увидит кто-нибудь и начнется: откуда здесь бабий след? Пошто вдоль ключа? Да никак баб-то две? Идут по-таежному, на пятку не давят. Не по ягоду же они в этаку даль забрались? А ну-кась пройду по следу. Да никак впереди избушка? Один раз проявишь слабость и откроют тебя, а Вавила через Ванюшку каждый раз наказывает: – хоронитесь, чтоб никто не открыл.
И Ксюша продолжала упорно идти по воде. По привычке осторожничала, но сегодня злость охватила: пошто мужиков на помощь не шлют? Потеряла равновесие, оступилась. «Еще не хватало, утонуть посередь дороги, в ключе. Есть-то как хочется. Вот придем в избушку, перво-наперво сварю мяса. Ох, каку кусину сварю. Большущую. С солью. На полке в тряпочке вроде еще осталась щепотка. А скоро Ваня должен соль принести. Уж неделю и лепешки без соли…»
Дошли до избушки. Маленькая, низкая, она притулилась под кедрами, незаметная даже днем, а ночью и подавно. Дверь подперта колом. Отбросив его в сторону, Ксюша открыла дверь на ременных петлях, перешагнула порог и села на нары у двери.
– Крестна! Огонь высекай и печурку растопляй, а я на ключик за мясом пошла.
3
– А-а-а-а… – Боль нестерпима. Но, когда кричишь – вроде становится легче.
Ксюша утратила представление о времени. То ли час, то ли сутки тому назад иссякли последние силы и каждый выдох, каждый вопль казались последними. Но подступила новая боль, еще нестерпимее прежней, и новый крик вырывался из широко раскрытого рта.
– А-а… а-а… – крик оборвался, когда нестерпимая боль вдруг стала терпимой, позволяющей глубоко вздохнуть. Внезапное ослабление боли воспринималось, как возвращение на свет из кромешной тьмы. Ксюша взглянула на оконце, на угол стола, залитый солнечным светом, и устало закрыла глаза. С тупым безразличием ожидала нового приступа боли, и тут услышала слабый крик, почти писк.
– Сын?! – И напугалась: вдруг дочь? Мужики страсть не любят девчонок.
– Сын, Ксюшенька, сын, – радостно ответила Арина. – Да красавчик, скажи ты, ну прямо писаный.
– Покажи…
– Погодь, хоть обмою да заверну.
– Покажи скорее…
Еще девчончишкой видела Ксюша, как ягнились овечки. Принимала телят от коров. Сама родила второго. И все же появление нового человека, новой жизни казалось ей чудом. Первый – Сысоев, был наказанием. Насилием. А этот – Ванюшкин! Счастье-то какое! С трудом шевеля искусанными губами, спросила Арину:
– На кого похож?
– На Ванюшку! Ну вылитый! Носишко… лобик… глаза… и беленький-беленький, как сметаной обмазанный. Волосенки кучерявые-кучерявые… – угождая матери, перечисляла Арина достоинства новорожденного, обмывая в корыте красный ревущий комочек. Арина жила тревогами Ксюши. Терзалась последние сутки, глядя на тяжелые Ксюшины роды, а сейчас готова была поклясться кому угодно, что новорожденный и красив-то необычайно, и басист, и бел, как лебяжий пух.
4
Маленькому Ване шел семнадцатый день от роду, когда его впервые увидел отец. Ванюшка-большой пришел усталый и злой. Дорога после дождей размокла, идти тяжело, а груз немалый: порох, свинец, соль, новый топор. На косогорах размякшая глина – что мокрое мыло. Бродни скользили, и далеко не всегда удавалось удержаться на ногах. В низинах грязь засасывала ногу по щиколотку и отпускала с недовольным чваканьем.
Переступив порог, обессиленный Ванюшка плюхнулся на топчан.
– Ну и дорожка, тудыт ее в морковную шанежку. Жрать хочу, как собака… спать хочу… – Как был в заляпанной глиной рубахе потянулся к подушке. Но Ксюша удержала его.
– Осторожно… раздавишь.
– Кого? – и тут разглядел, что Ксюша, как прежде, стройна и, как прежде, румяна, и какая-то просветленность у нее на лице.
– Успела?! Ишь ты!… Кого?
– Сына, Ванечка, сына, – вмешалась Арина. Она бы рассказывала и дальше о том, какой херувимчик родился, да какой светленький, рассудительный – уже мать узнает. Много бы еще наговорила Арина, да Ксюша так взглянула на крестную, что та разом примолкла, отступила в угол, – Не буду, не буду. Вот ведь жисть кака наступила, за слободу воюем, а слова не смей сказать. Да кака ж тут слобода? Не машись; не машись. Ишь ты, привычку взяла на крестну махаться. А забыла небось, как лежала в горячке, а я вашего сарынчонка выходила. Забыла небось.
Нет, Ксюша ничего не забыла, и благодарна Арине без меры. Но сейчас один из самых крутых хребтов в ее жизни. Отец впервые взглянул на сына, и от того, как он примет его, многое зависит в жизни семьи. Может быть, даже само ее существование. А Ванюшка пришел сердитый. Вдруг не приглянется ему сын. Вдруг не признает своим. Невенчаны ведь.
Тяжелое молчание повисло в избушке. Ванюшка нарушил его. Пересев поближе к краю топчана, покосился вначале на сверток, потом на Ксюшу, на Арину, снова на Ксюшу и почувствовал, что взрослеет, мужает. Сказал, растягивая слова:
– Пошто стоишь… покажи.
Без слов Ксюша нагнулась к подушке и начала распеленывать сына. Развернула шаль, развернула кусок холщовой рубахи – пеленку сына. Увидела его розоватого, трущего кулачками глаза, сучащего ножками и забыла про все тревоги. Потянулась к сыну.