— Совсем ненадолго, — пообещал он слабеющим голосом, — я не буду долго испытывать ваше терпение. Но есть вещи, о которых следует знать королю.
После этих слов он вдруг заговорил о постороннем, без всякой связи переходя с одного предмета на другой, словно превратившись в несмышлёное дитя, как это часто бывает с людьми старыми и немощными, особенно при смерти. Наконец он начал:
— Очистить душу от старинного бесчестья, которое её тяготит — всё равно что освободиться от рабского ярма. Очищение облегчает боль. Слишком долго носил я в себе этот позор.
Людовик велел принцу де Фуа, Анри и Жану Леклерку удалиться.
— Мы одни, — сказал он, так как д’Арманьяк лежал с закрытыми глазами, — мой мудрый наставник, добрый друг, добрый вассал, что вы хотите рассказать мне?
— Обещаете ли вы мне восстановить попранную справедливость, Людовик?
Слишком легко король ответил: да.
— Вы клянётесь?
Слишком легко и бездумно он поклялся. Позднее воображению Людовика часто представлялось, как под пером Филиппа де Комина предсмертное признание Бернара д’Арманьяка обретает ореол гениальности — долгая вдохновенная речь, прощание с этим миром без сожалений и упрёков, и, возможно, последнее ласковое благословение королю. Но на самом деле старик, подобно большинству из нас, закончил земной путь так же, как и начал его — в крови и поту, в жестоких страданиях, задыхаясь и бессвязно что-то бормоча.
И всё же сквозь сомкнутые, источающие гной глаза, сквозь почерневшую кровь на дрожащих губах, в последних ещё слышных словах, слетевших с этих губ, Людовик видел спокойное величие встретившего смерть.
Перед тем как вздохнуть в последний раз, Бернар д’Арманьяк сбросил со своих плеч груз молчания, который мучил его столько лет. Из его затруднённой, часто и надолго прерывающейся речи король понял суть: принц, генерал Леклерк и юный Жан приходились друг другу дедом, отцом и внуком.
— Расскажите Фуа, кто его спас, Людовик!
Эта тайна угрожающе опасно затрагивала династические интересы. Людовик сразу же пожалел о данной клятве.
Глава 40
Людовик всегда крайне неохотно шёл на нарушение клятвы, особенно если клятва принесена у одра умирающего, когда ангелы стаями порхают вокруг, чутко прислушиваясь к каждому слову и спеша на бесшумных крыльях унести его в рай, и потом внести клятвопреступление в вечные скрижали. Он отдавал себе полный отчёт в том, что пообещал Бернару д’Арманьяку, как и в том, что именно тот имел в виду. Гордясь блестящей карьерой Анри Леклерка, гордясь отвагой, проявленной юным Жаном на поле боя, старик в свой последний час желал, чтобы лучшие и достойнейшие из Арманьяков были признаны законными членами дома.
Одного слова принца де Фуа, который, несомненно, вспомнит Изабель д’Арманьяк, будет достаточно, чтобы Анри признать законнорождённым. Все станут почитать и прославлять его, как объединяющего в себе кровь двух самых знаменитых семей в Европе. А Жан, происхождение которого не нуждается в доказательстве, сможет объединить в своём гербе знаки Фуа, Арманьяков и своей матери, то есть Коменжей. Да, обладателя такого герба не назовёшь незначительным сеньором. Скорее, чересчур значительным.
И возможно, престарелый принц, полный благодарности, будет склонен признать и союз Арманьяков, заключённый так давно, что горький привкус прелюбодеяния уже не отравляет сердце принцессы, его супруги, ибо жены с годами учатся дипломатии, по мере того как узнают о многих и многих сокрытых сторонах жизни своих мужей. Но даже если её высочество, после стольких лет, начнёт протестовать, принц всегда может напомнить ей кое о чём: «Скажите мне, моя дорогая, кто была мать вашего любезного брата Фердинанда, которого ваш отец, король, столь уместно прозванный Великодушным, недавно уравнял в правах с остальными детьми? Ведь то была не ваша мать». И принцессе ничего не останется, кроме как согласиться с тем, что её брат — незаконнорождённый сын её отца.
Да, могущество новоявленного сеньора перейдёт все разумные пределы, подумал Людовик, ибо это было ещё не всё. Принц де Фуа вскоре должен был быть объявлен наследником двойной короны — Арагона и Наварры. И сам он, и его единственный законный сын вряд ли успеют получить её. Но Анри Леклерк жив и здоров, а Жан только что доказал всем свою находчивость в бою и благородство в поступках. Все, кому дорого благоденствие и незыблемость дома, сочтут безумием отбрасывать в сторону бастардов, наделённых такими многообещающими качествами. И не потребуется какого-то невероятно крутого поворота фортуны, чтобы вознести генерала Леклерка, а за ним и его сына Жана, на трон. Король Иоанн Арагонский и Наваррский! Даже имя звучало традиционно и вполне подходяще.
А дальше — король Иоанн сможет вполне обоснованно претендовать на обширные земли Фуа, Арманьяков и Коменжей, расположенные по французскую сторону Пиренеев. На мысленной географической карте Людовик представил, как французское королевство распадается на куски. На севере его королевство преследовали сплошные несчастья — потеря Соммы, необходимость идти на позорный мир с Бургундией. Неужели этого мало, и он должен создавать себе сложности на юге, отрывать от Франции Пиренеи, своими руками возводить на престол короля-соперника? Не этого ли добивался его злейший враг — появление во Франции множества королей? И всё это из-за пустой клятвы, данной мертвецу; из-за клятвы, не выполнить которую легче лёгкого — просто молчать?! Нет, нет, есть только один король, и он должен быть только один король — Людовик XI. Его называют пауком. Да будет так! Ни одного паука доселе не удавалось поймать на его собственной паутине.
Буквально он сдержит своё слово. Буквально, и не более того. Он исполнит главное, он скажет: «Господин де Фуа, вас спас Жан Леклерк». И пусть ангелы с острым слухом донесут эти слова до райских кущ, и спросят Бернара д’Арманьяка, нарушил ли король Франции свою клятву.
Людовик улыбался. За последние три дня у него было мало поводов для улыбок, но когда ему удавалось кого-нибудь провести, он всегда улыбался. А сейчас, когда он чувствовал, что провёл ангелов, он улыбнулся чуть шире обычного.
С той же самозабвенной страстью, которая в самые молодые годы заставляла его искать славы на полях сражений и которая после восхождения на престол затянула его в водоворот слишком поспешных и всеобъемлющих реформ, он весь отдался теперь пленительному искусству, новому для мира, где национальные государства только начинают складываться, — искусству дипломатии.
«Честь национальная будет в корне отличаться от личной чести, — говорил он, — для государства мерилом чести будет только успех».
Он дал нерушимую клятву всеми святыми, что хитростью и коварством вернёт себе всё, что из-за превратностей битвы и подавляющего превосходства неприятеля было потеряно при Монтлери, и неважно, сколько лет это займёт, и неважно какие грехи ему придётся взять на душу. «Ибо я вряд ли слеплен, — рассуждал он сам с собой, — из того же теста, что и все эти святые праведники». У Людовика Валуа, короля Франции, всего одна душа, и она легко может сгореть в адском пламени, но игра, наверное, стоит свеч, если при благоприятном исходе результатом станет процветание и достаток шестнадцати миллионов французов.
Никогда в жизни не был он так приветлив и любезен наружно, как в эти первые несколько недель после Монтлери, никогда в жизни не подавлял он истинных стремлений и порывов своего сердца так жестоко. Шарлотте было велено, — не в самом мягком тоне, оставаться в Савойе до тех пор, пока воздух Франции не очистится. В настоящее время страну сотрясают бури и ураганы.
Герцог Карл, ярость которого далеко не была удовлетворена, тем не менее, подумав и сосчитав павших, предложил заключить мир, хотя и тяжёлый для Франции мир. Более всего он неистовствовал по поводу потери Соммы, которую Людовик отобрал у его одряхлевшего отца, как у младенца забирают леденец. Бургундец настаивал на возвращении городов на Сомме. Пятого октября, круто изменив всю свою политику, Людовик «с радостью» согласился вернуть их. Скрепляя договор печатью, Филипп де Комин подозрительно вглядывался в широко улыбающееся лицо короля.