Таким образом, воздав должное каждому святому и раздав бургундское золото «мясникам», он предался размышлениям о маленьких секретах буржуазного искусства торговли, которые поюлили ему приберечь немного и для себя (хоть в паланкине и стало после этого крайне неудобно и жёстко сидеть). Ко времени возвращения дофина во Францию нога его распухла, как тыква.
Глава 19
— Рана не смертельна, — сказал ему озадаченный брат Жан, — если ваше высочество не будет ступать на эту ногу и полежит несколько дней в постели, опухоль должна исчезнуть. Во всяком случае, так подсказывает мне опыт.
— Но мне нужно ходить: я должен двигаться, когда я думаю. Почему я такой, брат? Почему? Почему я не такой, как остальные?
— Это известно лишь Господу, монсеньор, а Он знает, как лучше.
— Похоже, что я знаю только как хуже.
И он знал, о чём говорил. Во время болезни дофина старый сплетник Жаме де Тиллей разболтал ему, что Жан д’Арманьяк сбежал из своей так называемой «глубокой и надёжной темницы». Но всего за несколько бургундских золотых Жаме подтвердил ходившие при дворе слухи о том, что на самом деле эта темница состояла из нескольких комфортабельных комнат, а надёжная охрана сводилась к такой несущественной вещи, как честное слово самого графа. Дофин слушал, распаляясь всё больше и больше. Жан д’Арманьяк попросту нарушил своё слово и ушёл из своего благоустроенного узилища с молчаливого согласия короля и совета.
— Он мой смертельный враг, и они позволили ему уйти! А может, именно поэтому его и отпустили?
Он не высказал своих подозрений вслух, но подоплёка дела была ему очевидна. Если разорвавшаяся пушка не смогла его уничтожить, быть может, человек, у которого имеются на то серьёзные основания, сможет. Он стал судорожно соображать, как бы обеспечить надёжную охрану своей спальни. Нет никого, кроме брата Жана и жены, но брат Жан не мог полностью пренебречь своим церковным долгом, а Маргарита была сама прикована к постели. Даже несмотря на то, что он вернулся целым и невредимым, она по-прежнему была смертельно бледна, не прислала ему милого стишка, оповещавшего бы о рождении наследника, и, даже когда он пытался утешить её, печаль не покидала её. Она не была беременна и, наверное, никогда не будет. Над ней тяготело проклятье. Она часто прижималась к нему своей мокрой щекой, и его пепельные волосы переплетались с её иссиня-чёрными локонами.
— Жан Буте говорит, что это из-за яблок, которые я люблю, а отец Пуактевен — что из-за того, что я засиживаюсь со своими стихами допоздна. Как ты думаешь, может это быть?
— Все едят яблоки, и ты никогда не засиживалась допоздна за стихами — во всяком случае, не за стихами, моя милая, да и то, пока я не уехал.
Жан Буте был доверенным аптекарем короля. Роберт Пуактевен — его личным врачом. Карл всегда относился к Маргарите с безмерной симпатией, и его врачи были вне подозрений, во всяком случае, когда речь шла о ней. И Людовика стало терзать опасение, что, может быть, он сам виноват.
Зависть и страх, которые он постоянно испытывал к отцу, переходили почти в ненависть, когда он думал о любимой матери. Болезненная и постаревшая после двенадцати родов, выпавших ей за двадцать пять лет замужества, вынашивавшая теперь тринадцатого ребёнка, при дворе она была в тени, всегда усталая и незаметная. Королева Мария ожидала, что и этот царственный отпрыск умрёт, как все остальные, за исключением Людовика и его трёх сестёр, которым удалось выжить. Она думала, что умрёт и сама, ребёнок в её утробе был вялым и безжизненным, но ей было всё равно. Король Карл иногда находил время, чтобы утешить её.
— Смелее, сударыня! Если не удалось добиться количеством, по крайней мере, она взяла качеством.
Он расправил грудь, показывая, где оно — это качество, и великодушно заметил, что её послужной список был не так уж и плох. Восемь мёртвых и четыре живых — теперь ещё один принц, сударыня, на этот раз настоящий принц, с прямыми ногами и не такой больной головой, которая может вместить столько фантазий. Соотношение будет меньше, чем два к одному в пользу мёртвых, и он оставит её в покое. Мне нужен большой и красивый младенец, сударыня, такой же, как тот...
Королева посмотрела на него с такой грустью, что он, сконфуженный, покинул её комнату, бормоча себе под нос, что у неё такой же скверный характер, как и у Людовика, и понять обоих невозможно.
Большой и красивый младенец, о котором говорил Карл, был с гордостью преподнесён ему Аньес Сорель. Над девчушкой сюсюкали, улыбались, щекотали ей подбородок и ласкали её всем двором. Все в один голос утверждали, что у неё глаза совсем, как у матери, такая же персиковая кожа, и со временем будет такая же восхитительная фигура. На это Карл сказал, что у него в своё время фигура была тоже ничего. Аньес улыбнулась:
— Мне она и сейчас нравится.
— Ну это ни для кого не секрет, — рассмеялся де Брезе. Вообще весь Париж был очень весел этой зимой. Франция чувствовала себя в безопасности: «мясники» истреблены, неотступный ужас, который они внушали, стал теперь достоянием Эльзаса, а угроза английского вторжения исчезла.
Людовик, однако, не чувствовал себя в безопасности и не был весел, а рана его заживала медленно. И всё же его возвращение сопровождалось определённым успехом в обществе. Его неожиданная состоятельность возбудила любопытство касательно происхождения его богатств, хотя, конечно, никому не пришло в голову обшарить его матрас. Дальновидное желание заручиться дружбой наследника престола привлекло тонкий ручеёк придворных и платных осведомителей к одру его болезни, к которому он оставался прикованным довольно долго, прежде чем рана позволила ему вставать и двигаться.
Однажды его навестила сама Аньес Сорель под руку с Пьером де Брезе, чья испанская бородка выглядела ещё более огненной, чем обычно, словно Аньес задавала определённый уровень внешнего блеска, которому старый франт желал соответствовать. Он осведомился о его здоровье и здоровье Маргариты, выразив надежду, что за дофином хорошо ухаживают. Потом она склонилась над ним и заботливой рукой поправила ему подушки, небрежно выставив напоказ свою пышную белую грудь с острыми сосками, от чего у дофина перехватило дыхание. Лицо выдало его, и она лукаво улыбнулась:
— Я вижу, монсеньор чувствует себя лучше...
Де Брезе нахмурился. Людовик расценил это всего лишь как поведение уличной девки, которая распутством пробила себе дорогу к власти и которую нельзя судить слишком строго за то, что она испытывала некоторое головокружение от разреженной атмосферы, в которой теперь вращалась. Реакция де Брезе была более сложной: казалось, он очень хотел увести Аньес, он ревновал, это было очевидно. Дофина осенило, и его рот скривился в ехидной усмешке. Похоже, что между этими двумя было нечто большее, чем догадывались остальные, большее, чем сам де Тиллей — если даже он что-то подозревал — осмелился бы высказать вслух.
— Сударыня, вы очень добры, — сказал Людовик, подчеркнув слово «сударыня», — вы знаете, как сделать постель удобной, спасибо.
Намёк был слишком откровенным, даже Аньес Сорель поняла его, но он не остановился на этом:
— Я слышал, у вас недавно родился ребёнок. Как чувствует себя милый маленький бастард? А счастливый отец — если, конечно, мадемуазель знает, кто из её многочисленных поклонников...
Щёки Аньес Сорель вспыхнули под густым слоем пудры, но тут вмешался де Брезе:
— Сударыня, вы напрасно растрачиваете свою доброту, навещая монсеньора в этой спальне...
— Спальня, спальня, спальня... — пробормотал дофин. — Вы ведь не думаете на самом деле, монсеньор де Брезе, что госпожа Сорель напрасно растрачивает свои добродетели в спальне. Мне кажется, что факты подтверждают обратное.
— Я надеялась, что мы станем друзьями, — сказала она, — но, если вы отвергаете меня, мне больше нечего сказать. Пойдёмте, де Брезе, — её бархатный шлейф волной заструился по каменному полу, когда она выходила из его комнаты, высокая и великолепно хладнокровная.