Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Медленно полз трамвай, и, покачиваясь вместе с ним, я продолжал разглядывать дома и прохожих.

…У него был слегка хрипловатый голос, таким обычно вторят при пении. Волнистая светлая прядь волос всегда падала на лоб. Когда он смеялся, глаза его уморительно щурились, и в такие минуты невозможно было не любить его. Славный был он, Цотне, добрый, простодушный и гордый. Душевное благородство в известной степени, видимо, является следствием наивности: какой-нибудь пройдоха, умеющий вывернуться из любых положений, который взирает на жизнь не с воодушевлением ребенка, а с насмешливой улыбкой, если можно так выразиться, скептика-дионисиста, не может быть благородным до конца, хотя и может притвориться таковым. Цотне же притворяться было ни к чему. Мне кажется, что именно рыцарское наивное благородство и погубило его. Будь он немного потрусливей, похитрей и поизворотливей, он бы понял, что ни в коем случае не стоит заступаться за ту незнакомую девушку, которую после киносеанса били на улице какие-то подонки за нежелание принять их ухаживания.

Все равнодушно смотрели на эту мерзость, эпоха рыцарей давно миновала. Здоровенные парни — ровесники Цотне издали наблюдали за расправой. Уже в этом юном возрасте ими руководил унаследованный от родителей инстинкт самосохранения и осторожности, в данном случае — рефлекс малодушия. Только Цотне вмешался, заступился за беспомощную девушку и пожертвовал жизнью. Через две минуты он уже валялся на земле с пронзенным сердцем, а убийцы с окровавленными ножами в руках беспрепятственно проложили себе путь сквозь это безвольное, разуверившееся во всем стадо зевак и скрылись. Я даже лицо той девушки помню. Она приходила на каждую панихиду и горько плакала в углу, потому что считала себя виновницей гибели Цотне.

— Не убивайтесь так, пожалуйста, — пожалел ее дядя Ираклий, отец Цотне, — вы здесь ни при чем, мой сын не мог поступить иначе.

Да, иначе он действительно не мог поступить. Может быть, немного бесчестности не повредило бы ему, но некоторые родятся с высоким понятием чести, для них — это врожденный инстинкт, хотя порой такие люди сознают всю невыгодность его, но не могут преодолеть себя и, случается, остаются в чувствительном проигрыше.

Но эту невыгодную порядочность благородства я все-таки тысячекратно предпочитал выгодной непорядочности некоторых, осмотрительности и осторожности. Я очень любил семью Цотне. Ни разу не помню, чтобы дядя Ираклий вошел в комнату сына, предварительно не постучавшись и не спросив, не помешал ли он. Как равный с равными присаживался к нам и беседовал. Его присутствие нисколько не стесняло нас, он был старшим только по возрасту, а в остальном — наш ровесник и друг. Он знал все наши тайны, кому какая девочка нравится, кто как учится, кто о чем мечтает, и никогда не лишал нас дружеских советов и помощи. Хотя он был педагогом по профессии, в его наставлениях не проскальзывало и тени менторства, поэтому мы с радостью прислушивались к его словам. Он был настоящим товарищем и сыну, и его друзьям. В этой семье мы с Кахой отдыхали душой, но после смерти Цотне мне было тяжело видеть этих родных людей и постепенно я отдалился от дяди Ираклия и тети Нуцы. Разумеется, это было малодушием с моей стороны. Внезапно я встал, пробрался по узкому проходу к дверям и остановился у выхода. Трамвай еле тащился. Медленно плыли назад дома, окна, запыленные деревья. Когда наш вагон поравнялся с домом Цотне, я спрыгнул на тротуар.

Осторожно приоткрыл я ворота. Что я скажу им, как они встретят меня после столь долгой разлуки? Я для них, наверное, стал совсем чужим. А вдруг не узнают? — кольнуло меня вдруг дурацкое сомнение, и я, несколько волнуясь, прошел в мощенный булыжником двор. Дом этот выходил фасадом на улицу, где дребезжал трамвай, время от времени заглушая звонком все остальные звуки. Двор был пустынен и тих, но я помнил его многолюдным и голосистым, когда много лет назад мы с приятелями собирались здесь, вот под этой самой развесистой шелковицей, болтали и смеялись, собираясь идти куда-то всей компанией. Помню, как однажды Цотне приболел, и мы привели однокурсниц навестить его. Приход девушек очень обрадовал нашего больного. Мы с Важа стояли под шелковицей и шутили, а на балконе, присев на перила, наигрывал на гитаре дядя Ираклий. Была весна. Сквозь листву шелковицы пламенели красные плоды. На земле валялись растоптанные ягоды. Дядя Ираклий сидел на перилах балкона в рубашке с короткими рукавами, из которых торчали его тонкие, худые руки. Сейчас не верилось, что когда-то он был активным членом спортивного общества «Шевардени», принимал участие в массовых гимнастических выступлениях. Не верилось, что в свое время он считался выдающимся теннисистом. Мне приходилось видеть снимки, на которых улыбающийся дядя Ираклий в белой спортивной форме стоял у теннисной сетки с ракеткой в руке. Глядя на эти фотографии, я замечал, что Цотне — вылитый отец, такой же мускулистый, поджарый, гибкий. Хотя сейчас они не походили друг на друга. Сейчас дядя Ираклий был лысый. В большой комнате, на видном месте висел писанный маслом портрет юноши, с первого взгляда — Цотне, но на самом деле это был портрет молодого дяди Ираклия, принадлежавший кисти его друга, польского художника Сигизмунда или, как его называл дядя Ираклий, Зиги Валишевского, выполненный в то время, когда Валишевский жил в Грузии и не стяжал еще славу большого польского живописца. Но в тот памятный день отец нашего друга не походил уже ни на выцветшие фотографии, ни на портрет, хотя сохранил юношескую живость, выражающуюся хотя бы в том, что мог сидеть на перилах балкона, играть на гитаре и как ровня болтать с друзьями своего сына. Он, наверное, гордился, что у него такой взрослый сын, и в этой гордости виделось что-то молодое, наивное и приятное. Помню, как он спросил с балкона, не найдется ли у меня закурить. В ту пору я еще не курил при старших, хотя давно уже пристрастился к табаку. По вечерам, выйдя из дому, я покупал пачку сигарет и, найдя на бульваре укромное местечко, где никто не мог разглядеть мою школьную форму, изводил сигареты одну за другой, чтобы до возвращения домой прикончить всю пачку. Помню, как-то брел я понуро по темной пустынной набережной. Влюбленные парочки, льнущие к гранитному парапету, не обращали на меня внимания. Сигарета моя потухла, и, поскольку спичек у меня не было, я попросил огоньку у одного из прохожих. Приземистый, черноусый мужчина в длиннополом синем габардиновом пальто, в приплюснутой кепке и азиатских сапожках протянул мне спички, а его размалеванная спутница въедливо заметила:

— Такой молодой парень, из культурной, видать, семьи, а куришь!

Я ничего не ответил. Прикурил, опустив голову, и в глубине души почувствовал себя виноватым, хотя понимал, что за птичка — эта крашеная особа. Однако ее кавалер вдруг проникся ко мне симпатией, улыбнулся, демонстрируя золотые зубы, и сердечно посоветовал:

— А ты ей скажи, чтоб не лезла не в свои дела…

Они оба по-своему были добры ко мне, и, кто знает, может быть, потому и запомнился мне этот незначительный эпизод детства.

…Когда дядя Ираклий попросил у меня закурить, я уже был курильщиком со стажем, но по-прежнему стеснялся старших. Впрочем, как на грех, совсем недавно, шествуя по улице с сигаретой в зубах, я столкнулся с дядей Ираклием. Изворачиваться теперь уже не имело смысла. Я взбежал на балкон и протянул ему пачку. В этот момент из комнаты вышла тетя Нуца:

— Ты что, курить начал?

— Начал, — ответил за меня дядя Ираклий, — и я начал в его возрасте и, кажется, остался в проигрыше…

Именно тот день, как картина, воскрес в моей памяти. Потом заскрежетал трамвай, сотрясая стены дома. Я пересек двор и нерешительно поставил ногу на ступеньку. Ничто не изменилось вокруг. На двери балкона по-прежнему выделялись большие черные буквы — ЦОТНЕ. Перед глазами возник маленький Цотне, затерявшийся в далеком прошлом вихрастый, голубоглазый мальчик в коротких штанишках, который неловкой рукой старательно выводил черной краской эти буквы на балконной двери. Я помнил его детство. Вот толстощекий бутуз в матросском костюмчике перепачканными в чернилах пальцами оглаживает непокорный хохолок. Я невольно задержал шаг и оглянулся, словно надеясь увидеть его или услышать его голос, но… Двор был тих и пуст. Когда мы выносили нашего друга по этой лестнице, мне помнится, непривычно было видеть двор, набитый скорбящими людьми. Но сейчас он был тих и пуст, и мне показалось, что не только двор опустел, а я сам, после стольких лет вернувшийся сюда, пуст и чего-то лишен…

46
{"b":"850625","o":1}