В ту ночь я окончательно убедился, что люблю Софико. Но почему я полюбил ее? Ведь раньше, на протяжении многих лет, я не обращал на нее ни малейшего внимания. Наверное, я полюбил ее потому, что, когда во мне внезапно пробудилось желание любви, милостью необъяснимого случая Софико оказалась рядом, и мое только что возникшее, пока еще внеобъектное чувство помимо моей воли устремилось к ней. Конечно, Софико всегда нравилась мне, но сейчас я уверен, что повстречайся мне в тот момент и в той же ситуации другая девушка, я бы не влюбился в Софико.
А любить ее было бессмысленно. Я не мог признаться ей в своей любви. В моем представлении она принадлежала другому; мне же оставалось только мучиться. Но я стойко сносил свои муки. Я все усерднее тщился выбросить Софико из сердца, заставить себя поверить, что ошибаюсь, что не люблю ее, что она ничего для меня не значит — напрасно… Никто больше не интересовал меня, ни на кого не обращал я внимания. Иногда я сознательно сближался с какой-нибудь доступной женщиной, чтобы снова вызвать в себе то отвращение, к которому меня приобщила когда-то Жанна и которое я затем перенес на всех женщин. Но когда я проводил ночь с такой женщиной, наутро я ненавидел самого себя, еще больше — свою недостойную подругу, и снова мечтал о Софико, которая рисовалась мне чуть ли не святой, так высоко возносил я ее. Я не мог представить, что можно целовать и обнимать ее, одурев от страсти. Да и страсти-то не было, всякая физическая близость казалась мне грязью, словно Софико была небесным, а не земным созданием. Однако один бог ведает, не руководило ли мной такое же нестерпимое желание, которое некогда толкнуло меня к Жанне, только глубоко запрятанное, подавленное, нарочно завуалированное, переплавленное и преображенное в недрах сознания?
Самое удивительное, что я не пытался ничего изменить. Кроме Софико, я ни о ком не думал и никого не желал. Ко всему же еще подмешивалась надежда, что все вдруг само собой изменится к лучшему, хотя я не представлял, что должно случиться, как может измениться мое состояние, которое я усердно скрывал от всех. Время между тем шло, я привык к своей безответной любви так же, как хронический больной привыкает к неотвязному недугу. Мое молчание, вечное притворство и полнейшая бездеятельность действовали на нервы, иногда хотелось разом оборвать всю эту неясность, и, хотя я сознавал неразумность своего желания, мне все-таки хотелось, чтобы Софико узнала правду.
Однажды…
Это случилось вскоре после гибели Важа.
…Была осень. Я сидел в ресторане на Нарикале и пил, любуясь вечерним, по-осеннему пестрым и грустным садом, багряными, желтыми и зелеными тонами. «Суета сует, все суета», — неотвязно вертелось в голове, и я неожиданно встал из-за стола. Друзья с удивлением воззрились на меня:
— Ты куда?
— Через час вернусь.
— Пойти с тобой? — предложил Вахтанг.
Насмешливо улыбнувшись, я наклонился и поцеловал его.
— За здоровье того предателя, который не заслуживает смерти, — как заправский гуляка провозгласил я, опорожнил стакан и пошел прочь.
Я уже не помню, как оказался у дома Софико. Хмель одолевал меня все больше. Я вытер пот с лица, глубоко вздохнул и нажал кнопку звонка. Послышалось шарканье шагов, дверь отворила домработница.
— Софико дома?
Софико была дома. Она лежала на диване и при свете бра читала книгу. В голубом платье с высоким глухим воротом она казалась легкой и воздушной, как весенний туман, подернувший на заре синие горы. Лицо ее выражало какое-то смутное ожидание. В тонкой, еще не оформившейся фигуре, казалось, не было ничего женского, но нежнейшая женственность незримой аурой окружала все ее существо.
— Тархудж? — с ласковой улыбкой приподнялась она и указала на стул рядом с диваном. — Ты пьян?
Она всегда встречала меня приветливо и ласково. Я сел на стул и долгим взглядом посмотрел ей в лицо. И снова, в который раз, почувствовал, как поразительно дорога она мне. Дорога и близка, далека и недоступна. Я начал говорить. Я почти шептал; пересыхал рот, но я не останавливался, словно боясь, что меня перебьют, не выслушав до конца. Я сказал все, что хотел сказать, все, что столько времени таил в душе, все, что запруженной рекой рвалось наружу, грозя прорвать плотину и погубить меня. Я чувствовал, как открылись шлюзы, представив водовороту выход, и я постепенно становился все более и более свободным, пустым, опустошенным, курил сигарету за сигаретой и говорил, говорил, говорил… Я говорил, что безгранично, больше самого себя люблю ее и у меня уже нет больше сил молчать и выносить эту муку. Я говорил, что не ищу сочувствия, не желаю его, поэтому мы должны расстаться, стать чужими, пусть отныне она не считает меня своим другом, а я постараюсь как-нибудь забыть ее, так лучше для нас обоих, другого выхода нет, да я и не могу по-другому…
Подобные слова наверняка приятны каждой женщине, но даже отблеска радости не заметил я на лице Софико, она не отводила от меня растерянных и удивленных глаз, в которых блестели слезы. Но бог знает, были это слезы печали или затаенной гордости? Может быть, мой поступок не казался ей таким преступлением, каким считал его я сам? В те годы я был юн и наивен, еще не понимал, что не существует такой женщины, которой не льстило бы объяснение в любви, от кого и в какой форме оно бы ни исходило.
— Я считаю тебя своим лучшим другом, все это так неожиданно…
— Знаю! — перебил я. — Знаю, но что делать? Ты должна простить меня, что я невольно перешагнул эту грань… Я сознаю, что я виноват…
— Нет, ты не виноват!
Конечно, виноват, но она должна простить меня… Нам надо расстаться…
— Если ты настаиваешь, хорошо, пусть будет так… Мне это будет очень тяжело, но…
— И мне тоже, но…
Я поднялся.
— Наклонись, я что-то скажу тебе.
Я нагнулся. Она обхватила меня за шею и прижалась к моей щеке. И ощутив прикосновение ее теплого, душистого лица, я чуть было не забыл про Вахтанга, чьим поверенным в сердечных делах был долгое время, дружба с которым накладывала запрет на любовь к этой девушке, и внезапно мне открылось, что из-за всего этого я давно уже не люблю Вахтанга так, как прежде…
Потом я слонялся по улицам, не зная, куда деваться от пронзительного ощущения одиночества и пустоты. Высохла даже та лужица, что оставалась от ломящегося в плотину грозного водоворота, все было кончено. Рухнули дома, повалились деревья, город уподобился пустыне. И в этой пустыне был я один. Брел, пошатываясь, хотел плакать и не мог. Было поздно — объяснение мое, видимо, затянулось, — редко попадались прохожие. Я даже не вспомнил об оставленных в ресторане друзьях. Иная жизнь ждала меня отныне. Душа скорбела, но в то же время я замечал, что чему-то, как ни странно, радовался. Мне самому не верилось, удивлялся этой радости, смешанной с грустью. Меня явно радовало, что я наконец-то избавился от тяжкого бремени, столь долго меня угнетавшего. В конечном итоге я выложил все, на что не мог прежде решиться. Именно это доставляло радость, и в то же время сердце мое разрывалось от горя. Я потерял надежду, что впереди меня ждут свет и счастье. Нетвердой походкой брел я по улице. Никогда еще не ощущал я себя таким беспомощным.
Не помню, долго ли носило меня по улицам — отупевшего, потерявшего надежду, одурманенного. Только вдруг я заметил своего друга Парнаоза, еще более пьяного, чем я.
— Аух! — как сумасшедший завопил он. — Здорово, Тархудж!
— Будь здрав, Парнаоз! — живо откликнулся я и сразу пришел в себя.
Мы обнялись.
— Вы, кажется, где-то кутили, юноша! — патетически провозгласил Парнаоз, оглядывая меня с головы до ног.
— И вы тоже не выглядите голодным и жаждущим!
— Ха-ха-ха-ха! — закатился мой веселый приятель. — Когда в полночь встречаются две благородные личности, это дело необходимо отметить! — воскликнул он.
— Непременно! — поддержал я.
— Тогда — вперед! — Парнаоз простер руку, и полчаса спустя мы уже были в Ортачала, сидели на застекленной веранде старого дома Парнаоза и тешились вином.