Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В рассказе этом — двое детей-сирот, живущих у бабушки, и Резико, старший из них, всегда старается быть защитой и опорой младшему. Это — норма, так должно быть, но норма вдруг смещается, почти исчезает, и изгиб этот страшен, дик и непонятен, если посмотреть со стороны, извне, чужими глазами. Еще бы — Резико, сам Резико жестоко избил своего младшего брата. Почему?!

«Резико вспомнил, что у них нет матери и вообще никого нет ни в каком краю земли. Он ощутил щемящую жалость к брату, единственному родному существу, и вдруг неожиданный гнев так перехватил гортань, что он не мог продохнуть. Он не знал, кто виноват в этой внезапно нахлынувшей ненависти и злобе — брат ли, он ли сам, или кто посторонний, — но он дико ненавидел кого-то, ненавидел невыносимую злобу, которую испытывал сейчас, неистово махал прутом, стараясь отогнать эту тяжесть и горечь, и… бил своего брата».

Злоба обездоленного, обойденного судьбой (опять — судьба!) ни за что ни про что. Злоба, не имеющая выхода, замыкающаяся и задыхающаяся в себе самой, себя же обреченно ненавидящая за то, что она есть, пришла вдруг… Психологически это очень точно, убедительно и — очень страшно. Человек, способный испытать ее, несущий в себе  т а к о е, — уже сильно душевно травмирован, если не искалечен. Приступ внезапного бешенства Резико не что иное, как закономерный, лишь дремлющий в его душе до поры до времени результат мирской неустроенности, обделенности. Ведь все, почти все сызмала имеют то, чего Резико непоправимо и навсегда лишен — любви и тепла близких. Старших, родителей, к которым можно прислониться, найдя у них защиту и поддержку. Одиночество, злое, горькое, ненавидящее себя самое и готовое излиться в любой момент. И все это — в мальчишеской, еще детской судьбе…

Собственно, одной подобной идеи, одного ее неожиданного и очень острого поворота — Резико, избивающий искренне им любимого младшего брата, — было бы уже достаточно для создания психологически острого, резкого и драматического рассказа… Но Гурам Гегешидзе идет дальше — мы видим Резико в бешенстве и злобе во второй раз, и теперь они излиты на обидчика его младшего брата, некоего Омари.

Резико полон решимости мстить. В этой готовности, конечно, есть желание просто защитить братишку, да так, чтобы другим неповадно было. Но есть, бесспорно есть, и стремление к самоочищению, искуплению собственной недавней жестокости и, конечно, та постоянная в Резико злоба обездоленного, о которой мы уже говорили.

И первое, и второе, и третье выводят в конечном счете рассказ к проблеме страстно утверждаемого гуманизма. Подлинность и вечная неподдельная ценность, необходимость его — для самого Резико, для его маленького братишки, для Омари, для всех людей и судеб! — очевидны в «Расплате». В этом смысле рассказ — словно призыв к тому лучшему, самому ценному, что должно, обязано быть в каждой человеческой душе!.. Ибо иначе она — пуста, горька и обездоленна.

Да, Резико готов мстить, и намерение это продиктовано вроде бы самыми благими мотивами. Но… Что же возникает в итоге? Смотрите: по пустынной вечерней дороге влекутся две фигуры. Одна — это Омари — стремится уйти, оторваться, другая — Резико — догоняет, догоняет с мрачным и молчаливым упорством. Когда это происходит, сыплются удары, жестокие, страшные, и вновь Омари пытается уйти, и вновь Резико следует за ним.

«Они шли по пустой дороге, окруженные кукурузными полями. Дождя не было, солнце зашло, темнело, и грусть объяла траву и землю. Резико не думал о брате, не жалел его, не было жаль и себя, но чувствовал, что ненависть, которая продолжала распалять его сейчас, не заглушила ту боль в душе, что мучила его после того, как он избил брата. Кому он теперь мстил? Омари, самому себе? Жизнь часто поворачивает так, что, как бы ты ни бился, ничего не можешь изменить. Резико был не в состоянии разобраться…

…Усталость приглушила злобу. Они стояли в двух шагах один от другого, избитые, в синяках, и ночь в этом пустынном поле была страшна, как последние минуты жизни. Они стояли друг против друга, отторгнутые от… любимых мест, оставленные наедине со своими страстями и судьбой, а вокруг расстилалась нестерпимая темнота».

Применительно к этому отрывку почти кощунственно звучит слово «пейзаж», хотя он здесь явно присутствует, более того — ощутимо «работает» на ситуацию… Кощунственно — настолько глубока и страшна психологическая подоплека изображенного.

Один — более слабый — нападает и мстит, не сознавая толком, кому и за что, другой — более сильный, поскольку он старше, — закономерно, в ы н у ж д е н н о  обороняется, жестоко избивая того, кто и так несправедливо обойден, повержен судьбой. И оба платят, р а с п л а ч и в а ю т с я (вспомним название рассказа!) за глухую, непробиваемую стену неизбежного отчуждения двух разных людей, разно сложившихся судеб…

Одни в черном, ночном поле (а драка началась еще до наступления тьмы), и эта ночь, густым покровом окутавшая землю и двух маленьких людей, разделенных, но и связанных узами непоправимого одиночества, полнейшего непонимания одного другим, давит им на плечи, душит своей тьмой.

Пейзаж?.. Философская, «притчевая» ситуация и фигура? Боль за человека, за его обездоленность, одиночество — так уж сложилось! — среди иных, окружающих людей?.. И первое, и второе, и третье, но тесно «впаянные» друг в друга в неразрывном и страшном синтезе, причем боли — больше всего, я думаю.

Ибо тяжелее всех расплата самого Резико… Он будет нести свою ношу и дальше, по всей своей судьбе и жизни. Ведь вот он, финал.

«Резико стоял и смотрел. Он понимал, что все кончилось (Омари нравственно сломлен в этом неравном поединке, он бьется в истерике, так как не понимает, не понимает, чего нужно этому, словно взбесившемуся Резико. — И. Ш.). И удивлялся (Резико. — И. Ш.), что радость не приходила. Наоборот, душа ныла еще сильней, и он не знал отчего… Месть не изменила ничего… Он возвращался домой, а мир вокруг был неоглядный и темный, как безутешная тоска».

Вновь Гегешидзе ставит окончательный, не подлежащий пересмотру и переосмыслению акцент, избрав для этого на сей раз заведомо болевой, глубоко ранящий, западающий в память и душу «плацдарм» — жизнь подростка, ребенка. Он словно — сам же! — ищет исток, начало судеб и характеров многих своих «странных» героев — Вамеха, Дзуку и Шамиля из «Грешника», Мушни из «Погони»… Они одиноки в потоке жизни, среди окружающих их людей. Одиноки до тех пор, пока не найдется в мире родная им, все в них  п о н и м а ю щ а я  душа, готовая, способная растопить в этом понимании холод непознанности, обособленности… Но такое, увы, бывает нечасто.

Те же, кто, обретя подобный дар, отринут его, как Вамех, — совершат тяжкий грех. Против себя, против близких своих, против главного «Закона вечности», если вспомнить Нодара Думбадзе… Закона, согревающего и объединяющего людей, дающего им покой и счастье.

Вне его — немыслима, невозможна человеческая любовь.

Об этом — «Апрель», рассказ удивительный, прекрасный, жестокий и справедливый (да, да, именно так — справедливый!), преисполненный противоборства жизни и смерти, прекрасного и безобразного, низкого…

Умирает старый Бахва. Он пожил на свете, много видел вёсен, цветущих, благоуханных апрелей, и вот он, последний. Пришел…

«— Чичико, помоги! Дайте хоть эту неделю продержаться, а там видно будет, — жалко умоляет Бахва.

— Не отчаивайся, возьми себя в руки, все исправится…

— Умираю я, чтоб вам провалиться, умираю!

Качается открытая на веранду дверь, душераздирающе скрипят ржавые петли».

Утверждаю: одного этого маленького, в несколько строк отрывка достаточно, чтобы понять, с прозой какого класса, уровня имеем мы тут дело… В «Апреле» вообще (как и в «Расплате») «чисто художественный» дар Гегешидзе, его умение видеть и раскрыть перед нами мир — в нужном, искомом ракурсе и с необходимой «подсветкой» — выразились, на мой взгляд, особенно ярко.

Удивительно все в этом, только что приведенном отрывке точно и очень — неоднослойно… Смотрите: умирает человек, хочет жить, до бешенства, до крика, а ему говорят: «Не отчаивайся», говорят: «Возьми себя в руки» (!). Как им, живым (а Бахва уже одной ногой в могиле, от постели его — уже смердит), здоровым, понять Бахву?.. Пропасть между ними, пропасть, и никакой мост через нее не выстроить, не перебросить! Никому еще и никогда это не удавалось… А мир — стоит, а жизнь — идет, ничуть ни в чем не меняющаяся от того, что вот уходит человек, навсегда ее покидает. Покидаешь? Покидай! Скрипят ржавые петли, качается верандная дверь.

147
{"b":"850625","o":1}