Едва стемнело, как соседи пришли навестить больного, недолго молча постояли у постели Бахвы, потом пустились в разговоры. Мужчины закурили, женщины расселись на низеньких скамеечках, одергивая на коленях платье. Некоторые устраивали рядом детей. Говорили о полевых работах и погоде, о базаре, иногда вспоминали и о болезни Бахвы. Бахва стонал, метался в постели, ему не хватало воздуха. Окно было закрыто, и от табачного дыма и чада в комнате нечем было дышать. Сорокалетняя Веричка принялась описывать свою торговую поездку в Россию, в тот город, где ее сын проходил действительную службу.
Говоря в нос, Веричка с удовольствием рассказывала, как навестила сыночка.
— Ему там неплохо. Возмужал. И «наколки» себе сделал, вот ведь как! На правой руке — женщина голяком, а на левой по-русски написано: «Не забуду мать родную», — лицо ее сияло воодушевлением и радостью.
Понемногу все разошлись. Остался один Шалико. Больной все метался. Шалико сидел на скамеечке, с глупым упорством уставясь в одну точку где-то над изголовьем больного. Шалико был женат около семи лет, но успел обзавестись пятью детьми. Длинноносый и длинношеий верзила, он разительно напоминал лицом сову. Короткие, квадратные усики, словно почтовая марка, были прилеплены над верхней губой. Над ним постоянно насмехалось все село за то, что его нареченная сбежала за день до свадьбы. Спуталась с каким-то бродячим чонгуристом и только через месяц заявилась домой. Где она таскалась, так никто и не узнал. Однако Шалико все равно женился на ней, полностью простив. Возможно, из-за того, что и полушки не имел за душой, а нареченная была единственной дочерью зажиточных родителей, но не удалась ни лицом, ни статью. А может быть, не это заставило его жениться, а иное — то, что он не знал женщин и, кроме этой, другой не нашел. Теперь у него уже пятеро детей.
Наконец, поднялся и Шалико. Чичико проводил его до ворот. Ночь была темной. Чичико повернул обратно. Квадраты окон оранжево светились. Во тьме приземистый дом напоминал покинутый всеми и обреченный корабль.
Удивительно, как любил он спать в «зале». Сколько помнится, эти покоящиеся на балках доски всегда пахли сыростью. В углах висела паутина. В ларе скреблась мышь. За стеной не умолкал таинственный и неясный шорох ночи, привычный с детства, и Чичико, так долго мечтавший о родном уюте, уже давно бы заснул мирно и беспечно, если бы спокойствие не нарушалось тревогой больного, оставленного наедине с болезнью. Чичико слышал, как метался Бахва, как он задыхался в кашле, потом доносилось дыхание, похожее на свист или стон, потом всхлипы, и сон Чичико окончательно развеялся. Бахва всхлипывал, Тебронэ успокаивала его, а Мамия преспокойно храпел в своей комнате.
— Не хочу умереть, поддержите чем-нибудь, разве вы не люди? Бабка, где Мамия? Сдох, что ли, этот проклятый? Успеет еще наваляться в земле, знает ведь, что умираю я… Антихристы, помогите еще хоть день протянуть, а там… — всхлипывая, в отчаянье кричал Бахва, но слова его безнадежно тонули в равнодушном течении непроглядной ночи, которая не только не принесла облегчения больному, но и наполнила его паническим ужасом перед близким уже величайшим испытанием, его, задыхающегося, заключенного в закопченной, прокуренной и смрадной, беспросветной, как могила, комнате.
Чичико понимал, что Бахва отходит, однако подняться было лень. Что ни говори, малодушный человек Бахва. Малодушный, нетерпеливый, выдержки — ни на грош. Стоило, бывало, ему рассердиться, никого не пощадит, зверем глядел. Нижняя челюсть затрясется, зубы оскалятся, и осыплет он, как из пулемета, первыми пришедшими на ум словами. Иной раз сам жалел о выпаленных под горячую руку словах, хотя бил и швырял все, что попадало под руку, тарелку ли, топор ли. Когда врачи стали настаивать, чтобы Бахва бросил курить, стал прятаться: то в уборной затаится, то в саду и украдкой смолит табак, словно наносит вред не себе, а Тебронэ и Мамии, которые даже трубку прятали от него, только бы не дать ему закурить. А Бахва все старался делать им наперекор. Нет, чтобы перетерпеть. И сейчас ни с кем не считается, уж заполночь, а он все никак не хочет угомониться и другим покоя не дает, будто кто-то в состоянии принять на себя его болезнь.
— Успокойся, несчастный, потерпи немного, скоро рассветет, — слышится голос Тебронэ. Вот она ни на минуту не теряет терпения и бодрости. И за больным присматривает, и о семье заботится, а Бахва — неблагородный, неблагодарный и малодушный. Хотя, кто знает, возможно и сам Чичико малодушен, коли ему, настроившемуся спать, не дают уснуть мучения больного. Так и дергают по нервам. Самое настоящее малодушие! Сна как не бывало, но все равно трудно заставить себя покинуть теплую постель. Да, конечно, в нем и в Бахве одна кровь, и от него он унаследовал и малодушие. Тут Чичико вдруг подумал, что и ему не хватает именно тех качеств, за отсутствие которых он корит Бахву. Кто знает, встретит ли он тяжелое испытание более достойно, чем Бахва? Выдержкой их род никогда не отличался. Поэтому он и удивляется терпению и постоянной бодрости Тебронэ. Тебронэ — других кровей женщина. Вот теперь он совсем расстроился, услыша, как мечется Бахва. Видимо, вместе с малодушием досталось ему от предков и мягкосердечность.
Чичико поднялся, натянул остывшую одежду и вышел из комнаты на балкон. Расшатанные половицы заскрипели под ногами, он остановился, опустил руки на перила и долго стоял так, уставясь в безмолвное ночное пространство. Где-то сверкнула молния, на мгновение осветив деревья. Моросило. Влажный воздух был тяжел. И вдруг Чичико вспомнил Жужуну, которую ожидал, затаив дыхание, вот на этом самом балконе три года назад. В ту ночь каждый шорох, принесенный легким ветерком из сада, заставлял напряженно застывать и казался шагами девушки, и так продолжалось до тех пор, пока он не вышел из себя, не потерял голову, не спрыгнул вниз и не побежал к закрытому окну, выходящему в сад. А теперь было только одно — слабо потрескивал дождь, словно кто-то лущил кукурузный початок. Что-то волшебное было в шелесте капель, падающих на молодую листву, дранку и шифер, нахлынувшие воспоминания таяли бесцветным ночным туманом, будто бы испытание, подкрадывающееся к семье, лишало прошлое всякого значения. Он приоткрыл дверь другой комнаты — здесь Мамия отсыпался после пьянки, вошел, отыскал по храпу в темной холодной комнате с застарелым запахом айвы и табака тахту, на которой скрючился Мамия, накрытый с головой одеялом, постоял над ним и пошел дальше. Потянул на себя тонкую, оклеенную обоями скрипучую дверь, — сразу обдало керосиновым чадом, — переступил порог и увидел освещенную коптилкой кровать, задвинутую в угол, и откинувшегося на подушки Бахву, бесчувственного и неподвижного. Тот уже не метался, обессилевший от боли и отчаяния, и впал в забытье. Чичико опешил. «Сегодня ночью умрет», — промелькнуло у него в голове, и он удивился, что вот так, сразу подошло время кончины человека.
— Встал, Чичико? — ласково спросила Тебронэ.
Она сидела у изголовья больного. Бахва дремал. Острый кадык поднимался и опадал с дыханием. Услышав голоса, Бахва раскрыл запавшие глаза и стал жадно вглядываться в стоящего у кровати Чичико.
— Кто ты? Не узнаю, — прохрипел он.
— Это я, дядя, Чичико.
— Эх, за врача тебя принял! — И он снова смежил веки, тяжело и хрипло задышал. «Кхм, кхм», — все откашливался он, силясь отдышаться. Потом снова открыл глаза и бессмысленно уставился в стену.
— Надо было врача привезти, — шепнул Чичико Тебронэ и сел на скамеечку у ног больного. Жаль Бахву! Он жалел его, но смердящая постель и гниющее тело старика вызывали в нем отвращение.
— К чему? Сам видишь — все уже кончено.
— Может, отойдет?
— Куда там! Ему теперь ничто не поможет.
Тебронэ встала, поправила подушку. Забота ее была излишней, Бахва и так лежал удобно. Но Тебронэ приподняла его, усадила, а затем уложила по-новому. На Бахву напал сильный кашель, но он отдышался все же.