Наше настроение этой весной можно было бы назвать нетерпеливым радостным ожиданием. Конечно, его отравляло отсутствие сведений о судьбе близких. Кажется, только Корсакас через Балиса Баранаускаса{158}, тогдашнего начальника отдела штаба партизанского движения в Литве, узнал, что его жена в Литве жива. У остальных не было такого счастья.
Одно мучительное событие потрясло нашу колонию той радостной весной, когда на полях страны и Европы повеял ветер победы. Во время авиационной катастрофы погиб хорошо известный всем нам скромный и талантливый юноша, сын Юстаса Палецкиса — Вильнюс. Девятнадцатилетним юношей он эвакуировался из Литвы вместе с родителями и собирался включиться в борьбу народов за свободу. Вильнюс давно интересовался планерами и авиацией. Погиб он неожиданно — самолет взлетел над аэродромом и тут же упал из-за неполадок в моторе. Тело погибшего было выставлено для прощания в верхнем зале Постпредства. Мы стояли у гроба, ошеломленные, смотрели на белое лицо юноши и не находили слов, чтобы утешить раздавленных отчаянием родителей, которые старались не показать своего горя, словно подчеркивая, что их несчастье — только капля в океане горя миллионов людей. Всех глубоко взволновала Саломея Нерис. Она, как и все мы, близко знала покойного и прочитала у его смертного ложа поэму, строфы которой были наполнены не только отчаянием, но и предчувствием победы, не только горем, но и верой в бессмертие подвига человека.
О Вильнюс, мальчик крылатый,
Твой безрассудный полет
Поспорил с бурей косматой —
Сквозь бурю сердце поет.
Икар! Поник он в бессилии,
Застывшая кровь холодна.
Нет! Не сломались бы крылья,
Когда б не враги, не война…
[23] Поэма кончалась строфами, предпоследняя из которых не раз цитировалась после смерти Саломеи Нерис, — казалось, поэтесса написала ее о самой себе, предчувствуя свою трагическую кончину и вечную жизнь в народе:
Не плачьте, дорогие, обо мне,
Я не покинул вас, и по весне
Пробьюсь я снова к вам ростком зеленым.
Я буду с вами в подвигах труда
И в шумном шелесте краснознаменном…
Мы расставались с юношей, который словно бы олицетворял собой путь своего поколения и его зачастую трагическую судьбу… Потом мы безмолвно стояли в зале крематория, слушали прощальные речи и чувствовали: пока будем живы, в нашей памяти всегда останется этот прекрасный юноша.
…При освобождении Минска Красная Армия на восток от города окружила огромную германскую группировку, в которой находилось сто с лишним тысяч гитлеровских солдат и офицеров. Примерно сорок с лишним тысяч из них было убито и ранено, а пятьдесят семь тысяч во главе с генералами и офицерами были проведены по Москве. Говорят, это было поразительное шествие. Гитлеровцы, рвавшиеся когда-то к Москве, теперь брели по ее улицам, кажется по Садовому кольцу, грязные, пыльные, небритые, оборванные, пришибленные. Жители Москвы, стоя на тротуарах, смотрели на них с удивлением, спрятав радость в суровости лиц. Не было слышно никаких возгласов, иногда принимались свистеть дети, но их тут же успокаивали взрослые. Сразу же за немцами ехали машины и смывали улицы, чтобы на них не осталось даже запаха людей, которые, уничтожив миллионы, теперь шли в плен… Я не видел этой картины своими глазами, потому что тогда меня уже не было в Москве…
…Мы, московские литовцы, ни на минуту не сомневались в том, что близок час, когда Красная Армия пересечет границы Литвы. Кто же первым увидит родную землю, кто прильнет к ней, кто первым обнимет наших друзей, если только они окажутся живыми? Тянулись дни, когда мы не находили себе места — при встрече тревожно и радостно делились новостями, ждали салютов, почти каждый вечер освещающих небо, слушали радио, каждый час надеялись услышать голос Левитана, который теперь сообщал только радостные, добрые вести…
Наконец мы узнали, что наш Центральный Комитет создает первую группу, которая войдет в Вильнюс в день его освобождения. Мы строили догадки, кто попадет в эту группу, надеясь, что это счастье выпадет на нашу долю, и боясь, что надежды могут оказаться тщетными… Выяснилось, что с первой группой, в которой находились руководители партии и правительства, полетят несколько человек — Цвирка, Шимкус, Банайтис, Йонас Каросас{159} и я. Это было великой радостью для нас и одновременно огорчением для тех, кто оставался в Москве. Один из нас, Людас Гира, кстати, уже тяжело болел и лежал в Кремлевке.
Особенно тяжело переживала это Саломея Нерис.
— Поскорей бы в Литву! — говорила она той весной, и ее глаза горели надеждой и радостью. — Я так хочу побыстрей оказаться дома… И вещи уже начала укладывать… Скорей бы к огню своего очага…
— Но найдем ли мы свой очаг, Саломея? Ведь там побывали, и довольно долго, заклятые враги нашей нации…
По лицу Нерис скользила тень раздумья и страданья.
— Конечно, там многое окажется другим, чем мы себе здесь представляем. Но война закончится, все, что разрушено, восстановим своими руками. Будем работать так, как никогда еще не работали.
Иногда нас волновало, что лицо Нерис все время было бледным, она казалась болезненной. Но на наши расспросы она отвечала, что здорова, что было маленькое недомогание, но уже прошло или вот-вот пройдет, поскорее бы домой… Никто из нас тогда, увы, не догадывался, что поэтесса больна раком печени…
Я хорошо помню солнечное утро в июле 1944 года, когда мы собрались в Постпредство: настал долгожданный час возвращения домой. Правда, Литва еще не была освобождена, сражения еще шли где-то за Минском, но мы не могли усидеть на месте, торопились в Вильнюс, в Каунас…
Среди провожавших была и Нерис. Она рвалась вместе с нами, но руководящим товарищам показалось, что неразумно везти поэтессу в прифронтовую полосу, да еще с ребенком. С другой стороны, в связи с ожидаемыми событиями писатели нужны были и в Москве — надо было готовить материал для радио, для всесоюзной печати… Я так и вижу Нерис, ее влажные глаза, лицо, полное тоски, радости и печали, когда на аэродроме она глядит на нас, пока трехмоторный «дуглас» подкатывает поближе к краю взлетного поля. Последние объятия, и мы поднимаемся по трапу в самолет. Толпа внизу машет руками, нам предстоит полет в неизвестность. Самолет отрывается от земли, и у нас перед глазами еще долго остаются любимые, взволнованные лица… Потом под нами пролегает Москва, и вот мы уже летим над сожженными станциями, разбомбленными городками, поваленными лесами, полями сражений, окопами… Два наших «Дугласа» сопровождают истребители.
У магистрали Москва — Минск все выжжено. На сотни километров протянулась зона смерти, где немцы уничтожили все, что только было на земле. Еще не заросли огромные воронки от бомб, они отчетливо видны с птичьего полета…
Пролетев над разрушенными дотла Вязьмой и Смоленском, мы приземлились на военном аэродроме под Борисовом, который Красная Армия освободила всего лишь несколько дней назад. Неподалеку еще добивали окруженные немецкие дивизии.
На аэродроме мы встретили группу американских журналистов, среди которых была старая наша знакомая Анна Луиза Стронг, которая в 1940 году посетила Литву и даже написала книгу о Советской Литве. Она недавно прилетела с Аляски через Дальний Восток. Встреча интересная и неожиданная.
Глянув на нас глазами опытной журналистки, она хитро улыбнулась и спросила:
— В Вильнюс?