После бомбежек мы обычно выходили на улицу Воровского. Иногда уже под утро. Из убежищ появлялись сонные, измученные люди. Где-то вдалеке еще светились, но уже тускнели и гасли последние прожектора. Вдалеке раздавались сирены пожарных машин. В небо валил дым непотушенных пожаров. Мы поворачивали друг к другу усталые, тусклые лица, словно удивлялись тому, что мы еще живы, что наш дом, вся улица, даже весь район стоят целые и невредимые… Мы принимались шутить, рассказывали о своих впечатлениях (особенно те, кто этой ночью дежурил). Йонасу Шимкусу и Юозасу Банайтису, а также Казимере Кимантайте надо было уходить в Радиокомитет. Мы собирались в одной из комнат второго этажа и, по приглашению нашего хозяина Ротомскиса, осушали бутылку французского вина — из прежних посольских запасов Юргиса Балтрушайтиса…
После завтрака мы снова садились за утренние газеты — надо было перевести десятки страниц материала, который еще сегодня услышит наша далекая Литва; все дороги к ней закрылись, оттуда до нас не доходит ни одно слово, ни один звук…
Бесконечно трудно бывало не говорить о своих близких, о Вильнюсе и Каунасе, о множестве друзей и знакомых, судьба которых была нам неизвестна. В Москве мы получили короткое письмо от Корсакаса и узнали, что большая группа литовцев оказалась в Кировской области, в Котельническом районе, и живет в колхозе имени Кирова. Эта весть обрадовала нас. В этом же колхозе находились Цвирка с женой и Ромас Шармайтис{113} (этого трудолюбивого, обязательного и молчаливого парня я узнал поближе в 1940 году, когда он приехал из Москвы и начал работать заместителем главного редактора нового Государственного издательства).
Раздобыв адрес Постоянного представительства Литовской ССР, в Москву начали писать письма и другие люди, эвакуировавшиеся из Литвы. Таким образом объявился в Озинках, Саратовской области, Марцинкявичюс, в совхозе «Культармеец», Петровского района той же области, — Балтушис, перед самой войной уехавший отдыхать в Крым, в Пензе — Жюгжда. Становилось веселей; все-таки многим из нас удалось избежать оккупации и смерти. Появилась надежда встретиться и, как только появятся благоприятные обстоятельства, снова взяться за дело, сесть за работу, в первую очередь, конечно, литературную.
Наше правительство, обосновавшись в Москве, с первых же дней начало заботиться о беженцах из Литвы, большинство из которых эвакуировалось налегке. У многих не было ни денег, ни смены белья. Были такие, которые почти или совсем не владели русским языком. Наши люди во многих местах вызывали сочувствие и получали помощь, никто их не считал чужими, хотя, без сомнения, нельзя было надеяться, что все, с кем мы столкнемся, окажутся ангелами. Ведь все несчастны, ошеломлены войной, все проводили на фронт своих кормильцев и детей и часто сами оказывались в трудных обстоятельствах. А тут еще свалились им на голову тысячи бездомных, с которыми приходится делиться жильем, а подчас и последним куском хлеба…
Появились непривычные для нас продуктовые и промтоварные карточки. Карточки отоваривали (тоже термин тех дней), особенно в глубоком тылу, довольно аккуратно, но, разумеется, бывали и перебои. Иногда целыми часами приходилось стоять в очередях у магазинов и столовых. Это увеличивало раздражение, усталость, перенапряжение, и отношения между людьми частенько бывали нетерпеливыми. Трудностей было немало. Но даже теперь каждый вечер театры играли при полном зале, хотя спектакли довольно часто прерывала воздушная тревога.
Беженцы из Литвы заполнили все комнаты Постпредства. Одни появились здесь, надеясь получить какую-то работу и удержаться в Москве, другие мечтали вступить в армию, третьи — уехать в более спокойные города и районы. Позднее выяснилось, что группы литовцев обосновались в самых разных местах — они жили в Саратове и Куйбышеве на Волге, несколько человек очутились в Закавказских республиках, в далекой Киргизии, в Ферганской долине, в Ташкенте, в столице Казахстана Алма-Ате. Литовцы столкнулись здесь с непривычным окружением. Обосноваться в новых местах многим из них оказалось делом довольно трудным, потому что города в глубоком тылу захлестнула волна беженцев с Украины и Белоруссии, из Молдавии, Прибалтики, из оккупированных областей России. Местным органам власти приходилось одновременно трудоустроить, обеспечить жильем и питанием тысячи, а то и миллионы новых людей…
В первые недели и месяцы войны железнодорожные вокзалы многих городов превратились в становища. Трудно было пройти через людей, лежащих и сидящих в залах ожидания и на перронах, — в основном женщин с детьми и стариков. Люди сидели и лежали, терпеливо ожидая, когда их посадят в вагоны или развезут на грузовиках по близлежащим колхозам и совхозам. Беженцы часто терпели всевозможные лишения — не всегда вовремя получали питание, трудно было в такой давке соблюдать чистоту. К счастью, ни в начале, ни в последующие годы войны не было ощутимых эпидемий — налаженная еще до войны сеть санитарных и медицинских учреждений эффективно боролась с болезнями, которые в прежние войны подчас уносили больше жизней, чем битвы на фронтах.
Налеты на Москву не прекращались (воздушную тревогу объявляли каждую ночь), и люди страшно уставали. Ведь днем миллионы взрослых работали на фабриках, на заводах и в учреждениях. Ночью, вместо того чтобы спать, они дежурили на улицах, в домах и на крышах. В убежища во время тревоги уходили не все люди, многие оставались в квартирах, пользовались малейшей возможностью поспать.
Население постепенно научилось успешно сражаться с зажигательными бомбами, а фугаски наносили сравнительно мало вреда. Когда после ночи мы выходили в город, очень редко видели дома, разрушенные бомбой, с повисшими в воздухе кроватями и другой мебелью. Еще реже встречались руины. Почти никогда не видели раненых и убитых — их очень быстро забирали машины скорой помощи.
Интенсивно проводилась эвакуация. Правительство стремилось сделать все, чтобы из Москвы были выселены люди, непосредственно не связанные с обороной города и производством или незаменимой работой в учреждении. Каждый день на юг или на восток с московских вокзалов уходили поезда, полные детей, женщин, стариков. Одни радовались, получив возможность уйти от постоянной опасности, другие отъезд из Москвы считали трагедией — ведь надо было оставить привычные условия, квартиры, имущество, близких, а на новом месте их ждали заботы, а иногда и настоящая нужда.
Несколько раз я заходил в Союз писателей, расположенный на той же улице Воровского, что и наше Постпредство. Здесь висели объявления о том, где записываться добровольцами в ополчение, объяснения о порядке получения карточек и их отоваривания. По-прежнему висели старые афиши о собраниях писателей и литературных вечерах, но они сейчас никого не интересовали. Большинство русских писателей, как объяснили мне немногочисленные служащие Союза, уже уехали или собирались отправиться на фронт. Ужо можно было встретить незнакомых писателей или поэтов в форме командиров Красной Армии, с планшетками на боку; в планшетках, без сомнения, были блокноты, и чаще всего не пустые…
Однажды я встретил здесь Константина Федина. Он был озабочен, исхудал, с лихорадочными глазами, но сразу же вспомнил нашу встречу в ресторане «Арагви» в начале августа 1940 года. Как и тогда, он нервно курил трубку. Приветливо поздоровавшись, он внимательно слушал мой рассказ о начале войны. Я вспомнил, что в нашей печати в первый день войны была опубликована его статья о Максиме Горьком. Выслушав меня, Федин сказал:
— Война будет долгой и тяжелой… Но нет никакого сомнения, что ее выиграем — мы…
Как-то веселее становилось на душе, когда так говорил писатель, которого я уважал и которому верил, хотя его слова и не обещали ничего радостного в ближайшее время…
Литовское правительство, получив указание союзных органов, выехало из Москвы. Оно обосновалось в городе Пензе, по пути в Среднюю Азию, в городе, о котором никто из нас до этого не слышал…