Он прочитал нам несколько страниц из этой книги, и Цвирка воскликнул:
— Страшная будет книга!.. И самое поразительное в ней — сруоговский смех…
— Без него я бы в лагере спятил…
На террасу заглянула юная девушка, стройная, белокурая, рослая, — тип настоящей литовки. Лицо, что говорится, кровь с молоком. Увидев нас, она зарделась, но вскоре освоилась и перестала смущаться. А Сруога сказал:
— Это мой ангел-хранитель… Без нее я бы тут с голоду подох. Ведь сейчас нет ни столовых, ни ресторанов…
Мы почувствовали, что «ангел-хранитель» Алдона Даугелайте действительно делает все, чтобы создать для Сруоги условия работы, а он своего «ангела-хранителя» просто обожает…
Мы погуляли с Сруогой по городку, посетили источники минеральной воды «Витаутас» и «Бируте» и собрались было уезжать, но тут медсестра, этот «ангел-хранитель», пригласила нас к себе. В деревянном домике на столе была выставлена богатая по тем временам закуска, получше, чем в Вильнюсе или Каунасе, а из-за мисок выглядывало даже горлышко бутылки… За обедом мы непринужденно разговаривали, и в нашу беседу включилась мама «ангела-хранителя». Потом, поблагодарив женщин и попрощавшись с Сруогой, мы уехали…
Позднее я часто встречался с Сруогой в Вильнюсе. Вернувшись в квартиру, где он жил перед арестом, писатель чувствовал себя одиноким. Иногда мы захаживали к нему — Цвирка, Борута и другие писатели младшего поколения. Сруога, невзирая на запрет врачей, без конца пил черный кофе, если бывало, пропускал и рюмочку. Он снова стал профессором Вильнюсского университета, думал о новых произведениях. В это время Сруога особенно сблизился с Цвиркой, который старался помочь ему. Они разговаривали и переписывались о литературе, откровенно и искренне дискутировали на политические и литературные темы. Разрушенная войной жизнь, нечуткое отношение некоторых людей к творчеству Сруоги — все это омрачало жизнь надломленного человека. Весной 1947 года смерть вырвала из наших рядов Цвирку, а несколько месяцев спустя студенты, друзья и почитатели похоронили на том же кладбище и Сруогу.
Да, мы все не могли нарадоваться последней военной весне. Казалось, и солнце нынче ярче, и сирень душистее, и луга как никогда прежде искрятся росой… А люди полны надежд. Ложишься спать и не думаешь, что ночью завоет сирена и придется спускаться в убежище, не ждешь для себя и близких видимых и невидимых угроз, жданных и негаданных опасностей… Война подходила к концу, и это было главное.
А через Каунас тянулся людской поток. Изможденные, голодные, оборванные люди брели на восток. Это возвращались из Германии оставшиеся в живых мужчины и женщины из-под Минска, Витебска, Смоленска, Орла, угнанные оккупантами в Германию… Некоторые ехали на видавших виды телегах, усадив детей, прихватив клетку с канарейками, а то и корзину с курами, привязав к задку тощего теленка… В Верхней Фреде, в зеленом лесочке, разбил шатры цыганский табор. Что за цыгане, откуда они? Мой тесть Меркелис Рачкаускас отправился потолковать с ними. Он выяснил, что чудом уцелевшие цыгане (их гитлеровцы истребляли поголовно, как и евреев) возвращаются из Германии в родную Бессарабию или даже Румынию. Над разведенным костром уже булькал котел с каким-то варевом, одни цыганки нянчили детей, другие плясали у костра, третьи предлагали прохожим погадать… Пока тесть беседовал с цыганами, один из них вытащил из воза картонную коробку и торжественно открыл ее. В коробке были совершенно новые башмаки! Профессор примерил, и оказалось, что они ему в самый раз. Паре башмаков из хорошей кожи тогда просто не было цены, и профессор, долго не торговавшись, купил их. Сунув коробку под мышку, он весело вернулся домой. Но каким было его и наше удивление, когда дома в коробке оказался только один башмак!.. Другого нет, хоть плачь. Профессор вернулся в табор, но цыгане божились, что продали ему целую пару. Объяснения и переговоры ни к чему не привели — профессор так и вернулся с одним башмаком в руках…
По деревням ходили, иногда забредая и во Фреду, немки с детьми. Они рассказывали, что идут из Пруссии, чаще всего из Кенигсберга. Изможденные, сбившиеся с ног, похожие на скелеты или на тех несчастных, что вернулись из немецких концлагерей. Побирались, просили хлебушка… За свои несчастья они, разумеется, должны были благодарить своего дорогого фюрера, которому наверняка в свое время кричали: «Хайль Гитлер!» и в победах которого не сомневались. Но наши люди теперь жалели несчастных женщин и голодных детей. Забыв собственные горести и обиды, они делились с нищими последним куском хлеба…
Вокзалы и поезда были полны бездомных беженцев, инвалидов в ветхих гимнастерках или в рваном гражданском платье. Проходя по вагонам, инвалиды пели песни о войне, несчастной любви, разлуке, тоске. Протянув руку, собирали подаяние. Играли на гармони или губной гармонике, а дети собирали милостыню. Никто ими тогда не занимался, не устраивал в дома инвалидов. Наверное, до них не доходили руки…
Из Германии стали возвращаться и литовцы, в конце войны оказавшиеся в советской оккупационной зоне.
Как-то в дверь нашей квартиры кто-то постучался. Я открыл и вначале не мог узнать этого высоченного, невероятно тощего человека, за которым стояли изможденные женщина и девочка. И вдруг меня осенило — это же мой коллега из Клайпедской гимназии Салис Шемерис{210}, поэт-футурист, участник «Четырех ветров», автор знаменитого сборника стихов «Граната в груди». Я пригласил нежданных гостей в дом, показал, где умыться с дороги. И тогда муж с женой, перебивая друг друга, поведали мне свою историю за последние месяцы. Оказывается, во время оккупации они жили в Вилкавишкисе, на родине Салиса. Оттуда попали в Германию и оказались даже за Берлином, в Бранденбурге (позднее, в 1948 году, мне пришлось там побывать по делам репатриации наших граждан, оказавшихся в Германии). Салис Шемерис рассказывал о голоде, холоде, о том, как город безжалостно бомбили английские самолеты, — по его словам, для начала разрушившие улицы с борделями… Между тем Элиза на кухне уже жарила глазунью из всех яиц, которые мы получили по карточкам… С каким аппетитом уплетали яичницу наши гости! Переночевав у нас, на следующее утро они уехали на старое место работы — начинать новую жизнь в разрушенной Клайпеде.
В первых числах июня в Каунасе побывал милый гость — Всеволод Иванов. Вместе с корреспондентами «Правды» Мержановым и «Известий» Кудреватых он возвращался из Берлина, где был свидетелем эпохальных событий. Нам хотелось встретиться с писателем, которого знали лично (во всяком случае, Цвирка, Нерис и я) еще с 1940 года. Как я уже упоминал, в Вильнюсском драмтеатре до войны Юкнявичюс отлично поставил его знаменитую пьесу о гражданской войне «Бронепоезд 14-69». В свое время я читал несколько книг Всеволода Иванова, знал, как ценил его талант М. Горький. Я обрадовался, встретив в Каунасе этого приземистого, широкоплечего человека, еще не снявшего военной формы, с круглым улыбчивым лицом. Говорил Иванов ровным, спокойным голосом, иногда тихонько, добродушно смеялся, и по всему было видно, что он, как и его спутники, переживает необычайно счастливые для себя дни — дни победы…
Цвирка и я гуляли с гостями по Каунасу, привезли их во Фреду. Они радовались, что Каунас не слишком пострадал от войны, что он многолюден, а на главных улицах, в первую очередь на Лайсвес-аллее, уже застеклили витрины магазинов (больших стекол, правда, не было, пришлось сделать рамы, как в окнах квартир). Гостей интересовали Каунас и вся Литва, — Иванов вспоминал свой приезд сюда с Николаем Тихоновым до войны, в 1937 году, и сожалел, что некоторых из его тогдашних знакомых, как, например, Казиса Бинкиса, уже нет в живых, а Людас Гира, тепло встретивший их тогда, тяжело болен… Его удивляло, что Гира, которого он тогда знал как буржуазного поэта, примкнул к Советской власти и даже вступил добровольцем в Красную Армию…