Андронников метнулся из одного угла комнаты в другой, потом подошел вплотную к Бабаеву и спросил:
— А ты выйдешь из партии?
Бабаев ответил без колебания.
— Нет, но имей в виду…
— Нет?
— Нет.
— Хорошо, продолжай дальше.
— Да… но имей в виду, не все рабочие, уходящие из партии, уходят от революции.
И опять заговорил неугомонный, мятущийся Бабаев. Андронников же шагал по комнате.
Потом не выдержал. Стал возражать. Усталый ночной спор, где слова вылезали сами собой, без разбора и контроля, свернул на узкую колею перебирания товарищей. Вспоминали кого попало. Вот, например, юноша Бертеньев. Его не любил Бабаев за то, что на лице своем он носит все 50 лет. Практичен, покоен, деловит… Резников — тоже. Был когда-то террорист, а что теперь? Бюрократ. Впрочем, тоже толковый работник.
Так, топчась на именах и фамилиях, Андронников и Бабаев не могли уже вернуться к широким вопросам. Будто в словах была своя сила, и они обрушились мутным потоком в узкую канаву полусплетен.
Такое явление за последнее время Андронников не раз замечал. О чем бы среди товарищей ни зашел спор — вдруг с одного пункта спор делал крутой поворот и упирался в перечисление имен и фамилий. При этом никто о другом не отзывался хорошо. Словно все были ненавистны каждому и каждый всем.
— Будет, погоди, будет, — возмутился наконец Андронников, — нельзя же так! Устали. И ты устал.
— И от усталого слышу.
— Так создавай же силу, черт тебя возьми, а не кричи «караул». Перед тобой пень, а не разбойник. Сломай пень и иди дальше.
— А мужик? — спросил Бабаев, словно подкараулив.
— И мужик наша сила.
— Смотри, как бы она не скосила.
Головы спорящих все более и более тяжелели. И вскоре приятели захрапели кошмарным, нездоровым сном.
Андронникову снился Бабаев, у которого было птичье лицо, и он каркал, словно ворон к ненастью. И потом чувствовалось Андронникову, что под спиной его, под ногами, под руками, под затылком все с треском рушится. «Перевернуться надо, перевернуться», — шептал он себе. А сверху на него смотрели два больших глаза. Два глаза без лица. Просто. В пространстве. Два глаза, и больше ничего. Оба глаза без слов мутным светом своим говорили: «Нельзя повернуться, нельзя повернуться». А под затылком, под спиной все трещало, проваливалось. Два глаза без лица то приближались, то удалялись. Мутные, серые. Они смотрят на него, на Андронникова. И он ждал, мучительно ждал, скроются ли эти глаза. И под затылком все ломалось и трещало. Того и гляди, полетит он весь сейчас в пространство, в черноту. Он оперся локтями, приблизил свое лицо к страшным глазам и увидал, что они раскосые. Андронников отстранился, но напрасно: два глаза без лица смотрели на него, не переставая. Теперь они косили все больше и больше, пока, наконец, не взглянули один на другой, отвернувшись от лица Андронникова. Взглянули эти глаза один в другой, превратились в точку и, как снежинка маленькая, полетели в темное пространство. От этого что-то жужжало в ушах Андронникова. А под затылком все ломалось и трещало. «Повернуться надо», — прошептал Андронников.
Повернулся и проснулся.
Было уже поздно.
С тяжелой головой час спустя сидел Андронников в своем кабинете. Приходила разная публика, был, между прочим, фабрикант Копылов, защищавший свой проект.
Андронников слушал невнимательно. Независимо от воли, ум его напрягался в одну сторону: победить Бабаева. Противопоставить усталости силу. Переживал моментами нечто странное: хотелось стулья, столы перевернуть, хотелось отворить двери, окна и призывать. Призывать! Как раньше призывал он. Три года призывал и сам шел, и бился, и уставал, и упорство росло. Пробегали и пробегали недели, дни и годы, а упорство росло. Не уйти ли опять в пекло мастерской? Эх, кабы это было п е к л о? Все равно, все равно, туда н а д о идти.
«Пойду на завод! — решил Андронников. — А здесь? Оставить фабриканта Копылова?..»
Телефонные звонки, доклады, предложения о штатах, о смете, о схемах перебивали его мысли и вертелись, как карусели на базаре: то конь, то лев, то лодочка.
Но мысль билась и боролась, стараясь разорвать мутную паутину вертящихся дней и лиц.
Фабрикант Копылов! Вот в чем дело!
А Бабаев не туда метит, стреляет по воробьям.
Между тем в окна стали хмуриться розовые апрельские сумерки. Барышни с каким-то остервенением, словно гонимые вихрем, бросали свои машинки и сиденья, поспешно пудрились, прятали в большие ридикюли листы чистой бумаги, карандаши и перья, останавливались около уборной, чтобы поправить шляпку, и бежали по лестнице вниз на улицу. Все комнаты учреждения делались похожими на покинутый дом обезлюдевшего города. И только одна уборщица Лукерья шарила по столам, не оставил ли кто-нибудь случайно кусочек сахара.
Андронников поспешно, сбивчиво, зачеркивая и перечеркивая, выводил на бумаге.
«Без создания известной техники невозможно создать коммунизма. Те навыки, которые были приобретены раньше… те навыки…»
«Фу-ты, черт! — подумал он. — Не клеится мысль, совсем не клеится!»
Зачеркнул все написанное.
И опять стал писать, выражая по-другому все одну и ту же мысль. Выбивался из сил, чтобы обосновать ее. Насиловал свой мозг. И каждый раз написанное ему не нравилось.
Совсем вечером ушел он из управления.
И странно: ноги сами понесли его куда-то. В ногах была своя воля. «Куда я иду?» — смутно спрашивал он себя. «В Сокольники, на окраину Москвы», — отвечали ноги и несли его, как паруса челн. Вспомнил Андронников, что бывал он здесь на заводах. Вспомнил автомобильный завод и трамвайный парк.
«Туда, туда», — толкали его ноги. «Зачем? К кому?» — возражал его разум. «Туда, туда», — упрямились ноги. И несли его, как колеса под гору.
Словно жаркое полымя втягивало его в свои красные недра. И нельзя отшатнуться, а идти — сгоришь.
Долго крутился Андронников среди низеньких домиков, у которых стены были пропитаны потом, где каждое окно кричало в улицу о борьбе за хлеб, где ветхое перильце цеплялось за жизнь. Тут, словно ища исхода, как источник в каменистой почве, Андронников ходил, кружился.
Домой вернулся поздно. Пропустил сразу три заседания. И спал без снов в своем номере под стеклянным колпаком.
К нему что-то вернулось от прежнего. И что-то заполняло разрыв между прежним и настоящим. Создавалась связь между прежней борьбой и теперешней судьбой.
И опять, как прежде — хотя еще смутно, — виднелся, мелькая, тернистый путь борьбы, — но другой борьбы, не оглядывающейся на прошлое.
А в двух шагах от него, тут же, вокруг 2-го Дома Советов шумела, кишела совсем по-своему многолюдная, разноцветная Москва.
Генерал Самсониевский, истощенный голодом до сухаря, гордый и непреклонный, в генеральской накидке и хлюпающих галошах (с разрезами сзади для шпор), выходил погулять в театральный садик и шамкал губами «Отче наш». Фабрикант Копылов мелькал на автомобиле: то осматривать склад, то к Бэрнгэму спекулировать бриллиантами.
И проститутки выходили на улицу каждый вечер. И старый еврей, бродячий музыкант, стоя посреди Театральной площади, плакал тонкими переливчатыми звуками.
— О чем это он играет, няня? — спросила однажды проходившая мимо девочка свою няню.
— Видно, кушать хочет, о хлебушке поет, о хлебушке.
Никита Шорнев
Но жизнь не может стоять на месте,
Забыть не может былых шагов.
Из неизданных стихов В. А. Тихомирнова, памяти которого и посвящается настоящее повествование
Глава I
НА БАРРИКАДАХ
1. ВОССТАНИЕ
Убедившись, что пулемет стоит на месте, что проволока полевого телефона крепко прилажена, Никита слез с крыши.
— Куда? — спросил, увидав его, Иван Иваныч Ключников, весь обрызганный грязью, дождем и облитый потом.