— Проверить посты, — ответил Шорнев.
— Да какие там к черту посты? Никаких постов нет. Кто где хочет, там и палит. Зайдем лучше в отель, я покажу тебе, как там расположились ребята.
Пошли. По стенам узкой улицы жались солдаты с винтовками наперевес. Вдали частили пулеметы. У Страстного монастыря изредка ахала трехдюймовка, отчего казалось, что город дает трещины.
В гостинице было пусто.
— Нет ли тут спрятанных пулеметов, надо обойти все уголки, — сказал Никита.
— Да уже все обошли. Идем лучше сюда, — ответил Ключников.
Они вошли в одну из комнат третьего этажа. У раскрытого окна работал студент Озеровский, устанавливая проволоку полевого телефона. Изредка он поглядывал на Городскую Думу в бинокль. У стола сидела 19-летняя Соня с видом гимназистки на экзамене и по отдельным бумажным обрывкам составляла список арестованных, заключенных в отеле.
— Что, товарищ Озеровский, хорошо видно? — спросил Шорнев.
Соня взглянула на Шорнева. Он был вооруженный, сильный, радостный. Он посмотрел на нее. И в ее глазах угадал ту же радость, которой он жил сейчас сам.
— Что же, стрелять, Соня, надо стрелять! — сказал он ей вместо приветствия.
Иван Иваныч, зарядив свою винтовку и револьвер, вышел из комнаты. Между тем спускались тяжелые осенние сумерки. Никита еще раз взглянул на Соню. Она ответила ему тем же. И взоры их разошлись.
— До свиданья, — сказал ей Никита.
Приподняв кепку и взяв Озеровского под руку, он вышел с ним из комнаты. Лазили через чердак на крышу осматривать телефонные провода. Почти совсем стемнело. На площади упрямо ухали два орудия. С крыши город казался притаившимся и напряженным, как женщина во время родов. Никита оставил Озеровского на крыше, а сам спустился опять в коридоры отеля. В коридорах было душно и жутко. Света не было.
На площади все еще ухало.
А вот по коридору направо комната Сони. В темноте, а узнал. И вдруг Никита испытал странное: руки сами широким и решительным размахом открыли дверь этой комнаты, и ноги быстро вошли туда. Соня стояла у окна и училась заряжать браунинг. Шорнев обнял ее за голову, слегка приподнял и поцеловал в губы. Браунинг выпал из ее рук…
Ударил снаряд в угол стены Совета. Полетели разбитые стекла градом на асфальт и мостовую. Никита бегом выскочил из комнаты и направился к выходу, прилаживая на ходу маузер к деревянному футляру.
На площади солдаты заряжали спешно трехдюймовки. Вниз по улице к Городской Думе перебегал беспорядочными цепями отряд, стреляя пачками по броневику юнкеров.
На тротуаре около отеля Ключников возился с подстреленным человеком, полным на вид и в очках. Он был ранен. Ключников волочил его как мешок к отелю. Никита, почему-то махнув рукою Ключникову, побежал вниз по улице к отряду, догонявшему броневик. Вместе с другими он начал стрелять, проклиная свое неумение быстро вставлять новые обоймы.
Соня, оставшись одна, тоже бросилась было к двери, но остановилась на полдороге. Она была в плену необычайного волнения. Все, что в этот день с утра или, лучше сказать, со вчерашней ночи происходило вокруг нее, было так необыкновенно, как не бывает в действительности. Для нее во всем, что она видела, не было ничего ни страшного, ни героического. Во всем происходящем она не ощущала даже борьбы. Она даже самое себя не чувствовала, неслась, как малая пушинка по ветру.
Но Никита и все его поступки были для нее олицетворением непонятного чуда, громыхающего вокруг. И поэтому жалко ей стало, что затерялся Никита в чудесной тьме, где кашляют жерла пушек, где пулеметы, как кликуши, рыдают в истерике, где винтовки, как продолжения солдатских рук, провинчивают воздух жужжащим свинцом. Где же он, Никита? Где он? Там, там! там-там, — вперебой кричали ей винтовочные выстрелы, свистящие вдоль улицы. Она поняла их ответ и, подобрав браунинг, выбежала. В это время Ключников втаскивал раненого на крыльцо.
— Кто это? — спросила Соня.
— Черт его знает как занесло сюда. Проходил, говорит, мимо. Не знаю, куда его деть.
— Давайте я отвезу его в лазарет, бывший купеческий клуб, недалеко. Впрочем, может его посадить к арестованным?
— Да что вы, там и так народу битком. Сейчас еще из градоначальства привели. Черт с ним: тащите в лазарет. Погодите, на всякий случай фамилию запишем. Как фамилия?
Раненый слабо отвечал:
— Я нейтральный, я проходил… запишите — профессор Бордов… Вот… вот… — Он стал рыться в карманах, а сам крепко и осторожно сжимал в руке маленький револьвер, как ворованную птичку.
2. ШОРНЕВ И КЛЮЧНИКОВ
Через день после конца боев Ключников, почти всю ночь сидя на корточках, тянул свою забористую махорку и пускал дым в подтопку, чтобы не отравлять спящих душным, беспокойным сном детей. И почему-то безысходно торчало в голове воспоминание о прежней работе, о Шорневе, о старой — царской, бунтующей Москве. Тогда встречались они с Шорневым в дешевых трактирах и чайных. Больше всего в «Золотом Олене» на Пресне. Выпивали там «половиночку с приличной» и ели жареную колбасу. Там же происходили и деловые свидания, а иногда даже и небольшие совещания. Половые — в грязных белых штанах и длинных рубахах с болтающимися кистями пояса — были «свои» и при всяком внезапном пришествии околоточного и просто «крючка» бросались в угол, где шло совещание, и условным покашливанием извещали об опасности. Когда же Иван Иваныч бывал с Шорневым вдвоем и немного «под парами», они часто говорили по душам. Обнимались и твердили, что «нужна солидарность и спайка». Когда Ключников произносил «солидарность», то непременно представлял себе доброго человека с большой бородой и умными голубыми глазами. А когда говорил «спайка», то ему представлялись сильные мускулистые руки того же голубоглазого доброго человека. И крепла надежда в сердце Ивана Иваныча, что когда будет «солидарность и спайка», все пойдет по-другому, по-хорошему, по-справедливому. Приятель Ивана Иваныча, Никита Шорнев, несколько расхолаживал мечты о справедливости, говоря, что до нее предстоит еще великая тяжелая борьба, «так что мы с тобой, друг, — говорил он ему, — вероятно, ее и не увидим». Никита был немного холоднее Ключникова, а потому в рассуждении был крепче. Недаром Никита объездил чуть ли не всю Россию, Ключников же все время работал за Москвой-рекой на фабрике Алексеева, если не считать трех лет, проведенных им в вологодской ссылке. Никита относился к работе как-то по-хозяйски, любил ее, Иван же Иваныч тяготился, угнетался работой, был всегда более возбужден, более мятущийся, ищущий, чем Никита. Может быть, потому, подвыпив в «Золотом Олене», Иван Иваныч, обласканный Никитой, любил ему рассказывать про свое детство.
— Ты лучше спроси, откуда я? — говорил он ему. — Откуда, мол, ты, Иван Иваныч?
— Да знаю, знаю, — отвечал Никита, — не раз ты мне это рассказывал, в вагоне родился, в поезде.
— Вот именно, по пути из Пензы в Рузаевку. Все имеют свою родину, а я не имею.
Как только попадал на это место, так рассказывал о своем детстве. Рассказывал с увлечением, как сказку. И всегда одно и то же: мать, помолившись на иконы, завязала в узелок три пирожка с груздями, две толстых лепешки, кусок сгибня[16], кусок чайной колбасы, взяла его, мальчишку, за руку и сказала, что поведет его «в люди». «В люди» — что это такое? — не мог понять Ванюша. Но ведь мать его — добрая, к тому же и образ Николы-чудотворца из-за лампадного огонька посматривал на Ванюшу таким тихим и спокойным ликом. Руки у матери были теплые, как всегда, но сверх обыкновения дрожали, как у скряги, который отдает чужому свое сокровище. «В люди», — думал про себя Ванюша, — вот, значит, идут по плитувару люди, а я должен воттить в них, в гущу самую…»
Мать шла с ним от угла к углу, из улицы в улицу, крепко держа его в одной руке, а узелок в другой. День был летний и жаркий. Когда прошли Серпуховскую площадь, улица стала широкой и пыльной. Так пришли они на фабрику Алексеева. Свернули направо, потом налево, вошли в деревянную калитку, на крыльцо и в квартиру. В квартире было немного душно, оттого что пахло потными ногами. На кушетке, в суконной жилетке, с белой цепочкой посредине, лежал полный человек без сапог в серых носках и чесал ногой об ногу. Когда Ванюша с матерью вошли, человек позевнул, перекрестил рот и сел на кушетке. Мать сказала: «Привела», он ответил: «Ладно», и потом пошел у них разговор, непонятный для Ванюши. Он стоял и думал: почему же все, что сделала сейчас мать, называется «выводить в люди».