Генерала ударило в мелкую дрожь, как лешего перед могильным крестом. И вдруг на один миг, короткий, мгновенный, как вечность, миг, никогда не возвратимый, генерал увидал в окне, что шар этот — не шар, а луна. Луна же сама не луна, а лик. Человеческое лицо. Лицо его старшего сына. Темное, землистое и вместо глаз два пятнышка, как две кровинки.
Генерал задернул занавеску, съежился. В нем тряслись все жилки и мускулы, словно на этих струнах играли чертов марш. Зуб на зуб не попадал.
Все члены генеральского тела приобрели сразу странную независимость, разладились: левая рука искала часы на стола, правая держала занавеску, одна нога шаркала по полу, другая — подкашивалась коленкой под стол, а голова качалась, как бы раскланиваясь.
Вдруг правая рука без всякого веления нервного центра отдернула занавеску.
Взглянул генерал и… ничего. Только темно, и вихрь царапался в окошко. Да, вероятно, и не было ничего. Ах, сердце, сердце: что захочет, то и видит.
«Уж не умер ли он, сын мой возлюбленный?» — где-то уже отдаленно, на самом дне души перевернулась эта забота, как уходящая волна.
Стало спокойнее на душе и за окном.
Звонок у парадного.
Чтобы окончательно исторгнуть из воспоминаний лунный лик своего сына, генерал поспешил сам открыть дверь.
Вошла Настасья Палина. Широколицая, размашистая, как ходячий ветер.
— Я к вам. Сначала не решалась войти… Все смотрела в окно к вам. Вы, должно быть, не видели меня в темноте… Ради бога, Исидор Константинович, извините. Такое дело…
Палина была возбуждена. И все на лице ее было кругами: и глаза, и румянец на щеках, и волоса, завитые ветром.
— Позвольте переночевать у вас? — сказала она.
— Пожалуйста, я так рад, — генерал говорил правду: одному ему было слишком страшно в своей каморке.
Палина объяснила генералу наскоро, что она против большевиков и что поэтому ее преследуют.
— Ведь вы как будто уезжали, у меня ваши бумаги.
— Не уехала тогда, а теперь еду. Бумаги целы?
— Да, да, несмотря на обыск.
— Как? У вас? — забеспокоилась Палина.
— Но, к счастью, милая моя, все оказалось недоразумением, кто-то донес на меня…
— Не ваши ли квартирохозяева?
— Может быть, хотя какое же я им зло сделал? Разве на их пострелят, которые меня дразнят, слишком громко крикнул.
Приход Палиной, спокойный разговор с ней восстановили общее равновесие генерала. Поэтому сразу он почувствовал себя слабым и сонным. Устроив Настю на кровати, он сам лег на сундук, не раздеваясь, и уснул как убитый.
Во сне генерал стонал и проснулся от этого очень рано.
ЛЕНИН
Из аппаратной, где кипели Юзы и Морзе, Ленин прошел в свой маленький кабинет. Сел в кресло и мелким бисером на квадратике бумаги написал:
«Тов. Дзержинский, я согласен. Договоритесь окончательно с Яковом Михайловичем. Необходимо: 1) проделать всю операцию в кратчайший срок, 2) о деталях условиться с военными властями, 3) провести это завтра на Политбюро.
С коммунистическим приветом Ленин».
Нажал кнопку. Вошел секретарь — молодой рабочий с простым и строгим лицом. Ленин сам запечатал записочку и передал ее секретарю. Потом через другую дверь вышел к телефонной будке. Говорил с Арзамасом. Слышалось только: «А что? Алло! Центр города еще в наших руках? Что в наших? Слышу, слышу. Центр еще держится? Рабочие вооружены? Алло! С какой стороны? Ланшева? Хорошо. Звоните еще часа через два. До свидания».
И опять через свой кабинет прошел в аппаратную, где хрипели Юзы и Морзе…
А в Ланшеве уже вешали «за большевизм», расстреливали, топили, пороли, отрубали уши…
А в Казани в номерах бывших Щетинкина по коридорам подходили друг к другу — советовались, как быть со штабом и золотом. Одни терялись. Другие ободряли.
А с Порохового, Алафузовского и Крестовникова заводов двигались темно-синие колонны рабочих к Казанской крепости.
И в Нижнем Новгороде собирали огромные «Ильи Муромцы» для полетов над Казанью и Самарой.
А у Московского Совета на площади стоял полк рабочих и красноармейцев, готовых к отправке на фронт и ждущих Ленина.
Звонили ему по телефону, он обещал, а все не ехал. Андронников, который отправлялся на фронт во главе этого отряда, взял автомобиль во дворе Московского Совета и переулками, чтоб не расстроить ряды полка, выехал в Кремль.
При самом въезде в Кутафью башню он чуть не столкнулся с автомобилем, в котором на правой стороне, привалясь немного к боку в угол, сидел Ленин в помятой черной шляпе. Увидев Андронникова, Ленин поспешно перекинулся на другую сторону автомобиля и крикнул:
— Вы за мной? Я еду, еду.
Автомобили разминовались, но Ленин задержал свой, и Андронников, догнав его, пересел к Ленину.
Андронников видел перед собой песчаного цвета лицо, морщины, расходящиеся от носа, словно высеченные по камню, зрачки, черные и огненные.
Лицо такое простое. Если бы не глаза, то даже скучное. А в глазах есть противоречие: они и добрые и строгие, но под добротою и под строгостью где-то глубоко таится смех. Такой веселый, солнечный, как у Пана. Но это самое: и доброта, и строгость, и смех, и ум — сливалось вместе во что-то особенное и вместе с тем простое, человеческое. Этим особенным и простым, человеческим Ленин словно обнимал Андронникова.
Вот именно от этой необыкновенной обыкновенности Ленина Андронников всегда становился в тупик, когда его спрашивали: «А каков Ленин сам по себе?»
Помятую шляпу свою Ленин прихлопнул на самые уши, чтоб не сдуло, и опять погрузился в правый угол автомобиля.
— Как, по-вашему, возьмут Казань или нет? — спросил он Андронникова.
— Едва ли. Удержим, — ответил Андронников.
— А как настроение?
— Да у нас хорошее настроение. Ребята понимают опасность.
Ленин сразу насторожился: прищурил немного левый глаз и приподнял правую бровь. Немного вбок, подставляя правое ухо, наклонился к Андронникову: если Ленин слушал, то всегда весь, без остатка.
— Понимают, — говорил Андронников, — особенно рабочие. Впрочем, теперь и красноармейцы.
— А как относятся к созданию большой армии, настоящей?
— Хорошо. Ведь без этого не обойтись.
Ленин из автомобиля, по привычке своей, словно вырвался: вбежал по лестнице и промелькнул в комнату президиума. Андронников не поспевал за ним.
Потом они оба вышли на балкон. Андронников был торжествен. Голубые глаза его блестели, все черты лица, слегка потемневшего от бессонных ночей и голодовки, стали более определенными и напряженными. Новая кожаная куртка «на рыбьем меху» — военная обнова — облегала его непривычно, неуклюже, но так блестела! Так хорошо, по-новому, охватывала плечи, руки, грудь! И в душе Андронникова было большое обновление. Все вещи и люди пред ним были уже другими: свежими и новым».
Рядом с ним стоял Ильич и, перегибаясь через перила балкона, поворачиваясь немного вправо и влево, произносил речь. Говорил, исторгая слова из самой глубины своей сущности, отчего и звук голоса был сочным, налитым той особенной жизненной силой, которая полной чашей льет в сердце уверенность. Все слова у Ленина обыкновенные. А попадет это слово в сердце, раскусишь его, в нем ядрышко. И от этого горячего Ленина, от его изборожденного песчаного лица, от простых глаз, не то огненных, не то коричневых, от всей его плотной фигуры на Андронникова опять нашло то странное закружение, которое обнимало его по-особенному, человеческому, по-родному — будто это старший брат его.
Среди речи Ленина Андронникову ударило вдруг в уши: «Дьявольски трудное дело управлять страной»… «Неужели мы с ним и еще такие же управляем страной?» — подумал Андронников. И вот такой, коричневый пиджачок на Ленине, помятая шляпа. А — власть!.. Все этакое родное, свое — и власть. Вспомнил Андронников, что металл так плавится: сначала горячий, мягкий, послушный ударам, согласный руке. А выплавится — станет холодный, режущий, всегда мощный, непобедимый. Вот и власть так родилась, из огня и из горяча. Потом охлаждается, чтоб быть непобедимой.