Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Э-х, вона ты куда попал. То-то и Фаддеич стал не нужен.

И один глаз Кривули заморгал, а из другого — из засохшей дыры — скользнула слеза. И борода его, как второе лицо — только без глаз, отвернулась и пошла в сторону, в сторону.

— Кабы не на работу спешить, обсказал бы я тебе все как следует про нашу программу, — сказал Андронников. — Но только не ходи ты, Кривуля, на площадь к царю. Чем к нему ходить, лучше послать этого царя… знаешь куда?

— Молод ты, сынок, молод. И думаешь, что я этого не знаю. Па-а-нимаем. И не за этим я пойду на площадь, а затем, чтобы, знаешь, этак хоть из-за углушку посмотреть, как народ «дурака валять» будет. Где народ, там и я. Потому люблю народное замешательство.

Взглянул на него Андронников и только тут заметил, что рыжие усы и борода Фаддеича начали седеть частыми, белыми, прямыми сединами. «Стар человек», — подумал про себя Андронников.

— Торопишься. На работу торопишься. Ну, прощай, прощай. Эх, чтой-то из вас выйдет, из молодых, — сказал Фаддеич.

— Не ходи, Кривуля, к царю! Если пойдешь, какой же ты после этого анархист. Просто беспартийная орава. Не ходи, Фаддеич. Стыдно рабочему человеку к царю шляться. Прощай, понимать это надо.

— Па-анимаем, сынок мой, все понимаем.

Фаддеич моргнул одним глазом, словно подмигнул, и, шлепая калишками на босу ногу по деревянному тротуару, скрылся в январском утреннем тумане.

С тех пор Андронников не видал Фаддеича до 1911 года, когда он встретился с ним в Пермской тюрьме, через которую Андронников шел уже во вторую ссылку, в Архангельскую губернию, а Фаддеич шел в Вологду на суд, где должны были судить раскольничью секту бегунов, к которой примкнул седеющий Фаддеич и жил с ними в Сибири.

Фаддеич сгорбился и осунулся. Его единственный глаз был похож на глаз пойманного орла. Гневный зрачок, полный пламенной ненависти, яркий, черный, блестящий миллионами искр, не смотрел, а впивался своим острием и беспокоил. Ах, как беспокоил этот глаз! А другой — дыра засохшая — весь изжелтел, иссох. И видно, та слезинка, что скользнула из этой дырки тогда, когда он встретился с Андронниковым у завода, была последней.

И лицо не лицо стало, а камень, на котором жаркие лучи солнца, ветры буйные, холодные, ночи бессонные, беспокойные, дни тюремные, тусклые-тусклые, высекали морщину за морщиной. От этой каменности лица глаз слепой — дыра засохшая — походил на ласточкино гнездо в скале. Борода и усы его только едва-едва показывали свой огненный блеск из-под ледяной седины.

— Помнишь, я тебе сказал: посмотрим, что выйдет у вас, молодых? Вот и вышло. Тебя, как и меня, волокут. Тебя на ссылку, меня на суд. Значит, и твоя программа и моя — лопнули. Я ходил к царю, ты не ходил, а он, стерва, все равно оказался победителем. Да. И вот как пошли это нашему брату, рабочему, и всякому бродящему и вольному люду банки ставить, так и ушел я в Сибирь. С неким Парфеном встретился, с бегуном. К нему пристал. Он и крестил меня во бегунах.

«Стар человек», — мелькнуло в голове Андронникова, пока он слушал.

— Бежал ты к бегунам? Ну, что ж? Может, твое дело таковское, а мы на своем будем стоять по-прежнему. Не мы — так, може, опосля нас, а все-таки забьют капиталу в затылок осиновый кол.

— Посмотрим. Единожды уж посмотрели, — опять подмигнул одним глазом бегун. И огонек зрачка его в каменном лице был похож на огонь, зажегшийся в сухой нагорной пещере.

Перед Фаддеичем, дряхлым, поседевшим, разочарованным, бросившимся в объятия сектантства, Андронников чувствовал себя мощным, крепким, словно вылитым из чугуна, напряженным, как металл белого каления. Теперь уж не тот Андронников, что читал «Пана Твардовского» — безусый, сердитый на все, что непонятно. Теперь он социал-демократ левого крыла (большевиков), знающий, что ему надо. Правда, что в глазах его, в этих радужных жилках была невысказанная грусть, зато черные, острые зрачки горели смелостью. Подбородок его опушился бородкой белокурой. На висках легкие белые кудри, как стружки. Ростом тоже вытянулся. В его открытом русском виде было что-то повелительное. Недаром его приятельница, эсерка Палина, прозвала его Иван-царевич.

Такой уверенный и крепкий Андронников немного раздражал бегуна, который куда-то шел, да не дошел, а этот, крепыш, молодой, белый, сероглазый, кто его знает, может, и дойдет.

Всю ночь спорили они шепотом, лежа на тюремных нарах.

На утро надзиратель громко выкрикнул:

— Фаддеев, собирайся со своим барахлом в контору.

Значит, по этапу отправка.

Ни единым мускулом не подернулось каменное лицо Фаддеича. Но и в чугунно-крепком теле Андронникова «не сдала» ни одна жилка. Руки друг другу пожали спокойно.

Фаддеич взметнул арестантский мешок на свою сгорбленную спину. Отвернулся. Что-то смахнул рукавом по лицу, наверное, подумал, что выпала из засохшей дыры слеза.

Но она не выпала.

И, шлепая растоптанными лаптями по асфальтовому полу, вышел из камеры.

С тех пор не видал Андронников Фаддеича. Но образ бегуна запечатлелся в его голове.

И странно: когда Андронников был уже в ссылке и встретил там свою старую знакомую эсерку Настасью Палину, она показалась ему похожей на Фаддеича. Похожа, но неизвестно чем. У Настасьи Палиной лицо было простое, русское, бесцветное до скуки, чуть-чуть скуластое, чуть-чуть пушок на верхней губе и немного раскосые глаза.

Не в этих ли раскосых глазах было что-то похожее на одноглазие Фаддеича? Может быть. Особенно когда Настасья думает… Жутковато даже: один глаз ее смотрит на него, на Андронникова, а другой в сторону, куда-то в угол комнаты и, может быть, в самую истину, которую видит она одна.

«Где-то теперь Палина?» — часто вспоминал Андронников.

Велика земля русская, долго ли в ней затеряться!

ПАТРИОТЫ

По Советской площади от Камергерского переулка спешила Настасья Палина. Широкая, размашистая.

Изящные ботинки стягивали ее сильные пружинистые ноги. Шубка драная и выцветшая. Нескладная, должно быть, с чужого плеча. На голове капор голубой, мохнатый. Без перчаток. От холода руки в рукава. Лицо совсем серое, землистое и раскосые глаза, от бессонницы покрасневшие.

Усталая голова ни о чем не могла думать, а губы твердили одно и то же: «Арбат, пройдя церковь, направо второй дом; Арбат, пройдя церковь, направо второй дом».

Ей надо было это запомнить, поэтому надо было повторять, а так как надо было повторять, то ей казалось, будто у нее не голова, а какой-то ящичек, поставленный на шее, и в нем вертится барабанчик с надписью: «Арбат, пройдя церковь, направо»…

Из правого кармана Насти виднелся томик стихотворений ее любимого автора Бодлера — «Цветы зла».

Дошла до памятника Пушкину.

«А может быть, за мной следят», — подумала и оглянулась.

Села на скамейку, чтоб вглядеться в окружающих. «Кажется, никого подозрительного нет».

Взглянула на Пушкина. Подумала: «Спокойный был век, сочный, наполненный». Вот и надпись на пьедестале:

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой
И назовет меня всяк сущий в ней язык.

Пушкин был уверен в этом. Для уверенности нужна спокойная душа. А для спокойной души — устойчивый век. «А мы мечемся», — подумала Настя и пошла дальше.

У Никитских ворот на Настю пустыми глазами смотрели два разрушенных в Октябрьские дни дома.

И вдруг у Насти какое-то смутное чувство стыда подступило к сердцу. С чего бы это? Лицо все густо-густо покраснело. Вероятно, просто нервность. Ах, это тревожное время! Ну, что особенного в этих домах? Просто на этом самом месте стреляли друг в друга, с одной стороны: помещик — барин — офицер, с другой: крестьянин — мужик — солдат, то есть то, что Насте было известно под именем «народ». И ведь всегда казалось Насте, что ей нравится бороться «за народ», который она так же любила, как раньше, в детстве, медное распятие над изголовьем своей кровати и вечерами — тихий, красноватый, мигающий свет лампады. Ее отец — суровый чиновник при губернаторах московских — был набожный человек.

53
{"b":"835637","o":1}