Все было хорошо и правильно. Даже страдания и слезы назывались должными. И много, много было таких домов.
Но вот пришло время. И такие дома стали лопаться, как тухлые яйца на огне.
— Чуете, как старой жизнью здесь веет? — сказал Петр, держа Машу за обе руки. — Сколько тут соку-то, соку-то в этих кирпичах.
А Маша жалась к какому-то срубу.
— Теперь много этаких домов на растопку взяли, — заметила она.
— А как не брать-то?.. Там тепла барского много. Можно и нам погреться.
— Ведь и верно. Мы вот стоим тут; и снег, и мороз кругом, а здесь, однако, тепло. Будто в доме.
— Живности в кирпиче много.
— То-то у тебя руки… какие горячие… Петя.
— Горячит, горячит старое-то похмелье.
Они стояли близко друг к другу. Становилось жарко, хотя мороз крепчал и звезды сверкали как бриллианты. И воздух сделался липким, сладким. Сладким и пьяным. И старый, старый инстинкт, наследство диких предков, вырастал между ними, Петром и Машей, вступал в свои права как деспот, как хан неразумный, неистовый.
Дурманные поцелуи оттачивали нервы. Мороз крепил поцелуи. И слепой инстинкт, старый, старый, как земля, казался немилосердным тираном. И словно все исчезло. Остался только пьяный, румяный мороз. Он, как мохнатый бог Пан, плясал и крутил в своих объятиях попавшую ему в теплые лапы пару людей.
А потом как будто ничего не было. И как будто было все. Были жизнь и смерть вместе.
Небо все так же искрилось звездами, а земля снегом.
Долго Петр и Маша не могли сказать друг другу ни слова.
— Я даже фамилии твоей, Петя, не знаю…
— Это и хорошо, потому что остается позабыть только имя.
— Как? Почему?
— Нет, нет. Яблоко можно только один раз съесть.
Они пошли обратной дорогой. Петр сделался похож немного на ребенка. Он шутил, шалил, смеялся. Громко, по-доброму.
— Ну, прощай, — сказал он Маше у крыльца ее дома.
— Когда же встретимся?
— А вот т о г д а, когда создадим до конца свое, новое… Понимаешь, такое, когда не надо будет бояться мужей.
— Вот тебе и раз. Ну, тогда нам встречаться будет незачем.
— Значит, не встретимся.
— Коли так — прощай. Создавай свою новую жизнь, — немного обидевшись, сказала Маша.
— Да ты не обижайся… Прощай. В тебе еще много старой закваски. Мы создадим новую… не то, что жизнь… а просто новую…
— Смерть.
— Нет. А только будет лучше жизни. Масленица. Вот что будет. Поняла?.. Да?
Веселый и бесшабашный, Петр обнял ее широким круглым объятием, как брат сестру. Поцеловал в лоб и быстро зашагал в темноту улиц.
На другой, на третий день Маша словно притаилась и чего-то ждала. Но ничего особенного не происходило. И Карла она любила по-прежнему. Жизнь ее потекла ровно, как раньше. Словно на жизненном пути своем она на мгновенье вошла в какой-то светлый круг.
— «Не жизнь, а масленица», — говорил Петр, и она снова очутилась в жизни.
Только одно: когда видела Маша разрушенные для растопки дома, она испытывала легкое чувство страха. Как перед покойником, на могиле которого пировали.
Американец в Европе
Дорогие читатели!
Все столицы больших государств, разве что кроме Москвы, стоят на гнилых, дождливых местах.
Так как мне предстоит рассказать о том, что было в одной из таких столиц, то я должен был бы начать свой рассказ примерно так: «Моросил мелкий дождь…» Но, дорогой читатель, перелистай всю русскую литературу и ты найдешь подобные фразы повторенными бесчисленное множество раз. Поэтому я и не начну так, а просто попрошу тебя, читатель, представлять себе все время моросящий, пакостный дождь, изливающийся на головы моих героев всякий раз, как они оказываются вне четырех стен уютного европейского дома.
I
— Вы русская? — сладкий голос у режиссера и недурные жесты: он расстегнул нижнюю пуговицу своей жилетки (дорогой читатель, не подумай, что это что-нибудь неприличное: в Европе мода носить жилетку с расстегнутой нижней пуговицей).
— Да. — При этом блондинка покраснела, но, вспомнив, что пришла наниматься уже в одиннадцатое место, тотчас же взяла себя в руки.
— У вас есть репертуар?
— Да, я пою.
— А танцы?
— Тоже.
— Это хорошо. Пение нам не требуется. Вот танцы… М… м… м… Вы где раньше танцевали?
— Нигде, дома, впрочем. Хотя…
— Э… э… э… — режиссер пуговицу опять застегнул. Позевнул, бесцеремонно поддернул брюки (живот режиссера выдавался вперед, как вулкан). А потом как-то покачнулся телом, чем дал почувствовать точку, поставленную разговору.
Блондинка растерялась. Заторопилась. Мятые перчатки на пальцы… да вдруг уронила одну. Нагнулась. Режиссер опытным глазом скользнул в ее декольте, которое от наклона чуть-чуть расширилось.
— Да… впрочем… — режиссер крякнул, — нам нужны, но только не танцовщицы, а фигурантки.
— Я могу… — на девушку напал торопливый стих. Она спеша отвечала и неясно думала, о чем говорит.
— Попробуем.
* * *
Ревю. Вермишель представлений, спектаклей-миниатюр. А в заключение на сцене гигантский веер: декорация темно-синего бархата, а по нему радиусами, кверху расходящимися, одна над другой голые женщины, изображающие собою гигантский желтоватый костяк веера. Играет несложная громкая музыка. От старания соблюдать строгое равновесие женские розоватые колени дрожат.
Публика спокойно и чинно, в такт барабанам аплодирует.
Третьей снизу в средней «косточке» веера стояла блондинка. Так же, как и ее соседки, она держала руки запрокинутыми за голову. Там ее пальцы, осторожно скользя по бархату, нащупывали железный прут, один из тех, что составляли металлический скелет декорации. Пальцами блондинка помогала соблюдать равновесие.
Из-под сцены и из зрительного зала сырость и холод поднимались волнами по ногам, по животам, по лицам нагих артисток. Кожа их становилась «гусиной».
Туда, в темноту зрительного зала, унизанную сотнями разноцветных человеческих глаз, которые кололи ее тело, блондинка смотрела так же испуганно, как в детстве темными зимними вечерами — в темноту незанавешенного окна.
Такова была ее работа один вечер, и второй, и третий.
После представления в соседнем зале гости кушали, пили, танцевали.
— Alle Puppen tanzen (все куколки танцуют), — весело возвещал метрдотель угрюмому американцу с красной апоплексической шеей, с лысеющей головой, с совиными бесстыжими и умными глазами.
— Не все, однако, — американец ткнул локтем в сторону, где на диване у стены сидела блондинка.
— Это здешняя, наша, хотя недавно поступила в фигурантки. Видали, может быть, в веере, в средней косточке? Не позвать ли вам ее?
— Нет, не надо.
— А хороша.
— Француженка?
— Русская, и по всей вероятности из графинь или принцесс.
— Р у с с к а я… — американец поглубже затянулся сигарой.
Метрдотель тем временем плавно отошел от американца, вежливо поздоровался с блондинкой. Назвал ее принцессой.
— Советую вам, — метрдотель опытно шептал, — вон, видите того американца? Наш лучший посетитель. Имеет много акций. Как я ему показал вас да сказал, что русская, — так моментально впал в безумство и влюбился.
Лицо блондинки осветилось улыбкой.
— Откуда вы знаете, что он влюблен? С американцем этого не может случиться.
— Не верите? Принцесса! Пойдемте сейчас же, сейчас же и спросим. Боже мой, я вам говорю, а вы не верите! Вы странные, русские: вы верите только обманщикам. Я вам говорю: счастье в двух шагах от вас, а вы только улыбаетесь и ни с места.
Блондинке стало еще веселее. Не желая обидеть метрдотеля, она взглянула на американца. Оглянулась. А метрдотель исчез. Обежав зал, он опять у уха американца:
— Как все русские — она страстная. Сейчас говорит мне про вас, а у самой руки и щеки так и горят. Говорит: уведите меня, я не могу от него (от вас!) оторваться глазами. Из-за этого даже не танцует. Вы видите, она не танцует. Удивительные русские! Вам пригласить ее?