Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Помолчали.

Татарин опять запел еще тише:

Сары сары саплсары,
Сары часы саплары.

— А что это по-вашему, по-басурмански, «сары»? — спросил неожиданно мужик, положив под голову руку и глядя в небо.

Старику понравилось, что мужик схватил татарское слово.

— Это так петь, — пояснял татарин: —

Цветы мои, цветы желтые,
А грусть моя желтее вас.

— Вот оно что! — заметил Платон.

— Грусть… Что тебе, двадцать лет, что ли? — посмеялся мужик.

— Э, брат, бабам никогда у меня грусть не бывал. У меня сейчас три жены в Казалинске… Одна новая… девятнадцать лет. Грусть за бабам у меня никогда не бывает. Грусть другой. Грусть за то, что праведливость нет… праведливость. Все есть на свете. Мы всем довольны, а праведливость — праведливость нет.

Мужик стал было говорить о труде, о земле, о хлебе. Старик татарин замолчал. Потом вдруг поднял вверх свое лицо, к небу. При сумрачном свете оно похоже было на взметнувшуюся волну. И седеющая борода лопатой, торчащая вперед, словно пена волны.

— Вот там — это праведливость, — татарин указал первую звезду в небе. — А здесь, — татарин указал на темный луговой берег, — нет праведливость. Вся люди завсегда требовал только одна праведливость, одна праведливость. Больше никто никогда ничего не требовал. И что дальше требовал, то дальше убегал от него праведливость. Теперь он высоко… там, где звезда.

И замолчал татарин.

Все трое лежали на корме. Смотрели в небо, как звезды появляются там. Под кормой, как живые, шептались по-ночному холодные волны. Справа берега дышали зеленой луговой лаской, слева — крепкой дремучей сосной. Пароход пыхтел, как сто лошадей, несущих тяжелую колесницу.

Мужик думал о хозяйстве, то есть поспеет ли к уборке сена? Платон о том, что сказал татарин.

— Кто же это обидел так тебя?! — спросил Платон, когда стало совсем темно.

— Мой дочь — один у меня дочь — ушел на революция. Нет праведливость!!!

— А революция — разве не справедливость?

Татарин не ответил на этот вопрос.

Небо было для всех равное. Звезды были для всех недоступные. Пароход — паровая кляча — нес людей на Восток.

Минувшие дни

В СОВЕТЕ

Если войти в Московский Совет, подняться по лестнице направо, потом свернуть налево, то попадете в большую, просторную комнату. В ней зимой, поздно ночью, в одном углу сидела машинистка и допечатывала на «ремингтоне» «Положение о домовых комитетах». Глаза ее слипались, но буквы, строки, странички текли из машинки нервно, торопливо, погоняя машинистку, время и друг друга. В другом углу комнаты, кутаясь в неряшливо наброшенную на плечи шубку, сидела тов. Несмелинская и просматривала длинный список арестованных. Рукам было холодно. Глазам было трудно читать от множества бессонных ночей и оттого, что список был написан неграмотно.

Слышно было, как где-то на башне часы ударили без четверти три. Пробили. И звуки повисли и растеклись над непроглядно темной огромной Москвой.

Скрипнула дверь в дальнем углу, и оттуда показался зеленолицый тов. Зельдич. За ним белый, как восковая свеча, совсем еще мальчик, 19-летний юноша, т. Бертеньев.

— А где же он мог бы поселиться? Как вы думаете? — спросил Зельдич.

— Насколько мне удалось установить, чехгез тов. Андхгонникова, — Бертеньев мягко картавил, — в Замосквохгечье. Пока это все. Более точные сведения надеюсь получить сегодня ночью.

— Так, так, — раздумывал вслух Зельдич.

Оба они только что вышли с заседания президиума исполкома, чтобы поговорить о секретных делах.

Зельдич сел на стол посреди комнаты. Докурил папироску и закашлялся. Вообще он был слаб. Должно быть, три года крепости в московской «Таганке» дали себя знать.

Бертеньев, наоборот, хотя и был изнурен беспрерывной революционной работой, тем не менее по молодости своей был бодр. Вместе со страданиями революция ему приносила много и наслаждений, из которых первым было — подвергать себя опасности. Поэтому-то он и выполнял исключительно секретные поручения. Весь его внешний вид говорил об этом: на шее хорошим ремнем был прикреплен электрический фонарь, к отогнутому лацкану его ватной тужурки приколот постоянный пропуск во все помещения Совета, из правого кармана торчала бомба, из левого протянулся витой шнур от маузера средней величины. Из того же кармана торчал клочок бумаги от плитки шоколада.

— Вы  с а м и  думаете туда ехать?

— О, да, — ответил Бертеньев.

— Только во время захвата надо быть очень осторожным. Особенно необходимы все бумаги, которые найдете у него.

— О, да, я понимаю.

Бертеньеву очень нравилось, что Зельдич вполне серьезно полагается на него.

— Не знаю, насколько точен этот снимок, — сказал Бертеньев, и из грудного кармана своего френча он вынул три портрета генерала Алексеева.

В это время отворилась та дверь, через которую вошли Зельдич и Бертеньев, и сразу несколько человек, продолжая шумно спорить, ворвались в тихую, большую, залитую светом комнату.

— Вот он, Зельдич-то, вот он, — говорили кругом.

— Вы что же удрали с президиума? — спрашивал Зельдича человек почтенного возраста и в очках.

Около Зельдича и Бертеньева собрались почти все члены президиума, и начался частный спор — продолжение официального, который происходил за дверью этой комнаты.

И Бертеньеву было необыкновенно приятно стоять в компании старых, заслуженных революционеров, от которых сегодня содрогалась вся Россия, а завтра содрогнется мир.

А внизу, под винтовой лестницей в потайной комнатке коменданта, сидел некий дылда, бывший юнкер Александровского училища, бежавший к Каледину на Дон, но потом снова вернувшийся в Москву. Для спасения своей шкуры он предложил свои услуги по раскрытию контрреволюционных организаций.

Фамилия его была — Самсониевский. Он сидел один, как будто был свободен. Но за дверью по коридору ходил вернейший хранитель Совета и преданнейший своему делу революционер, рабочий Михаил Андронников. Дылда сидел и курил такие же длинные, как он сам, сигары. Пускал дым на разный манер: и кольцами, и винтом, и столбиком. Он должен был открыть местопребывание генерала Алексеева.

— А что, в самом деле, неужели Алексеев такой дурак, что приехал в Москву? — рассуждал сам с собой дылда. — Нет, не таков Алексеев.

В эту комнатку спустился Бертеньев.

— Вы готовы? — глядя прямо в глаза юнкеру, спросил он.

— Всенепременнейше, — ответил юнкер.

— Полугрузовичок ожидает во дворе. Двинемся, — сказал Андронников, входя в комнату вслед за Бертеньевым.

Посреди автомобиля поставили пулемет. И сели четверо: Бертеньев, дылда, Андронников и помощник последнего, бывший солдат автомобильной роты Голубин. Двинулись к Калужской заставе.

«В капкане, — мелькнуло в голове юнкера. Он завернулся в доху и посмотрел на небо. — До чего все бессмысленно, — думал юнкер, — какой-то грузовик, какие-то люди. Я им указываю. Они мной владеют. Чего-то ищут, стараются. А мне? Что мне надо? Я люблю только сигары. Особенно «Bock», настоящие».

Бертеньев ткнул дылде в бок коробкой сигар.

— А-а. Благодарю вас, мерси, — сказал дылда. — Как вы прекрасно угадали мою слабость.

«Нат Пинкертон, — подумал про себя Бертеньев. — Дурак!» — сейчас же ответил он сам себе, боясь поддаться опасному самовосхвалению.

По указанию дылды остановились у какого-то дома.

Потом у другого. Потом у третьего.

— Надувает, сволочь, — сказал Андронников.

— Я бы просто пристрелил, отврат такой, — ответил Голубин, пока дылда уходил во двор и разыскивал квартиру Алексеева.

Всю ночь проколесили по Замоскворечью.

К утру умаялись. Тем более что почти все ночи на предыдущей неделе Бертеньев и Андронников гонялись по Петровскому парку, вылавливая бандитов. Попадали и под огонь. Тогда работали маузерами и пулеметом. Спали по утрам два-три часа в сутки, не более, так как днем надо было с утра проверять посты в Совете и в банках, потом отправиться в штаб округа, затем либо на собрание ответственных работников, либо на конференцию, либо пленум Совета, либо на заседание МК с организаторами районов, и т. д. и т. д.

50
{"b":"835637","o":1}