Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Разные возгласы, как волны, разбившиеся о скалу, пенистыми кругами зашумели по залу.

Косте больше нечего было сказать. Гул толпы, шум мотора, который был тут же опять пущен в действие, докончили, довершили, ознаменовали весь настоящий смысл, который был нужен толпе.

Костя заметил, что вместе со всею толпой кричал и хлопал в ладоши тот скептик-старик, который раньше стоял, нахохлившись, у окна. Комсомолец, сделавший художественную рамку, бросал шапку в воздух, сохраняя, однако, свое угрюмое выражение лица, словно сложное дело делал.

Потом приветствия рабочим говорили от имени МК, от имени районного комитета, от профессиональных организаций, от отдела женщин-работниц. От последних говорила смуглая женщина средних лет с немного нерусским акцентом, с мягкими, но решительными жестами, с большими глазами немного навыкате и с красным платком на голове, скрывающим, должно быть, красивые черные волосы.

Слушая ее, Костя никак не мог понять смысла ее пафоса, потому что она воодушевлялась и волновалась, казалось бы, в самых неподходящих местах. И тут Костя впервые испытал как будто страх: ему казалось, что вот-вот эта странная женщина скажет что-нибудь совсем чужое, совсем не то, что надо, совсем враждебное.

Когда женщина кончила речь, Костя вздохнул облегченно, словно перепрыгнул через пропасть.

При выходе с митинга женщина подошла к Косте.

— Простите… товарищ… Моя фамилия Ибрагимова, — и подала ему руку жестом светской дамы. — Это вам от Платона. Он уехал в Китай. А перед отъездом прислал мне эту записку для передачи вам.

В записке было:

«В Китай! Россия стала очень тихой. Все идет под лозунгом: будь прилежен и бережлив! Койкой я не воспользовался. Захотелось умереть на  д о р о г е. На до-ро-ге. Когда-то мы с тобой беседовали о русском революционном бунте. Буду разносить его по земле. Однажды на закате солнца я стоял в Кремле лицом к Замоскворечью. Направо, к западу, был завод. Налево — восток. И я подумал: зачем, во имя чего вековая традиция нашего русского плоскогорья, нашей северной Месопотамии — на запад? Отчего, почему на запад? Он ведь незаконный сын востока. И вот я пошел налево, к отцу. И вот тебе русское рабское слово: Прощай».

— Вы давно знали его? — спросил Костя Ибрагимову, прочтя записку.

— Знала.

— Он ведь как будто незаконный сын какого-то петербургского архитектора.

Ибрагимова встрепенулась:

— Разве он знал своего отца?

Костя думал о Платоне и о таких, как он.

— Он… он странный был, — сказал Костя, — и всегда чуждый нам.

— Нет, нет, нет! — перебила Ибрагимова. — Он был тот, такой… те, которые были основным ферментом революционных человеческих сил. Я видела его давно. Он — бродило, он — дрожжи нашего действия.

— Действие кончается, и тогда… — начал было Костя.

— Действие не кончается, — перебила Ибрагимова.

— Вы о каком?

— О наступательном. О том, что создает новое, коммунизм…

Костя поправил очки на носу и подумал: «Нет, она целиком наша. Преданная. Напрасно я боялся ее чужести».

И пошли одной дорогой.

* * *

Волны желтой реки бурлили под кормой парохода. Солнце садилось там, куда неслось течение реки. С правого по течению, горного берега, покрытого лесом, тянуло крепким запахом сосны. С левого, лугового — сладко пахло скошенным сеном.

Пароход шел против течения реки.

Запоздавшая чайка, размахивая белыми крыльями в небесной синеве, догоняла пароход, колыхалась в воздухе, золотила крылья свои под косыми лучами солнца.

Татарин — седой, круглый, кургузый — расстелил ковер на корме, снял калишки и ступил мягкими зелеными с розовой росписью, сапогами на ковер. Опустился на колени. Повернул свое лицо, обвеянное степными ветрами, к востоку и тихо запел в небо:

Аммог-Мель-Мель,
Биль аммог-Мель-Мель.
Ашкауанна аммог Мель-Мель.
Аммог Мель-Мель.

Распинал свои руки, как чайка крылья, показывал небу испещренные, твердые, желтые ладони. Потом крепко прижимал их к желтому лицу и как бы умывался. Потом опять показывал небу ладони и опять складывал их на лице своем. Все просил о чем-то своего бога, который живет там, далеко, у истоков желтой реки.

Чайка, летящая с запада на восток, повизгивала над татарином капризно, как знатная путешественница.

А татарин устремлял свои взоры, в которых черным огнем горела темная вера, в потухающее небо, где искал он, искал бога.

Платон лежал на закрытом люке матросов около татарина и смотрел тоже в небо и слушал, как поют волны желтой реки. Он повернул голову влево. И вдруг увидел, как на него упорно смотрит широкое рыжее рябое лицо мужика, который лежал рядом.

— Эй! Товарищ! Ты что же, не узнаешь? — сказало рыжее лицо, широко раскрывая лохматый рот. Лицо это вдруг отерло рукавом губы и неожиданно троекратно поцеловало Платона в щеки и нос.

— Да что ты?! Неужто забыл? — удивлялось опять лицо. Оно улыбалось, и голубые маленькие, как цветки «анютины глазки» немного медвежьи глаза его делались все добрее и светлее.

— Я солдат… у тебя… в дивизии был, — пояснило лицо. — Сами-то мы из Гальян, а в армии с вами были. Помнишь, к Варшаве-то, к Варшаве-то!!

— Помню, — ответил Платон — как же, шестой дивизии…

— Эх, кабы не этот город Львов… — продолжало лицо. — На кой черт он сдался нам? Были бы мы теперь в Варшаве, а может, и дальше…

— Да. А теперь что?.. — Платон показал на верхнюю палубу, где, как когда-то, виднелись легкие голубые и розовые шарфики путешественниц.

— А что? — недоумевал гальянец.

— А вот…

— Да мне что-то невдомек!..

— Капитал… Понимаешь?

— Ну, ну, ну! Нынче лучше. Этого уж ты не замазывай.

— Чем же лучше?

— Да очень просто: надоел тебе, к примеру, черный хлеб, можешь и беленького. А раньше попробуй…

— А ведь не каждый может белый-то.

— Который лентяй, тот и не может.

Платон махнул рукой на мужика и хотел было отвернуться, но спросил:

— Зачем же тебе Варшава нужна была?

— А там у немцев плугов-то сколько… А теперь вот изволь… Я из Москвы еду. Меня послали вроде как бы за делегата в Наркомфин насчет налога, чтобы не так, значит, круто… — Мужик стал рассказывать о своих деревенских делах тихо, плавно, словно складывал былину о богатыре, который долго спал. — Я к Калинину тогда ездил… на волисполкомщиков… Ну, так вот, иду по Садовой. Возле какого-то забора куча навоза. Босячок один — нищий расчистил снег и на навозе сидит. Из-под него лишь пар столбом. Ну, ему и тепло. Я ему доброе слово хотел сказать. «Что, — говорю, — ты тут сидишь?» — «А ты, — грит, — что ходишь? Ходить-то, — грит, — лучше, что ли? Так же подохнешь». Такому, конечно, все одно. Такие у нас и в дивизии были. Для них все равно, что на Варшаву идти, что в навозе сидеть. Все одно подохнешь. Коли сам он ни при чем, то и хозяйство ему ни при чем.

Помолчал мужик.

Волны плескались. Чайка исчезла в темнеющем небе. Солнце оставило розовые волны там, куда убегала река. На луговом берегу трещали кузнечики.

— Слышь, — сказал мужик тихо, — слышь, как басурман поет.

Пел татарин. Он давно уже кончил молитву. Убрал ковер. Надел калишки. Сел — ноги калачиком и стал петь, покачивая в такт песни головой:

Сары сары саплсары,
Сары часы саплары,
Биль саргасам, киль саргасам,
Киль ми сарам хатлары.

— О чем поешь? — спросил Платон татарина.

Старик словно очнулся. Ему было немного неловко, что его слушали.

— Всяко поем, — ответил он немного сердито.

— А что же все-таки?

— Все поем: лошадь идет — лошадь поем, корова идет — корову поем, ты идешь — тебя поем.

49
{"b":"835637","o":1}