Резников почувствовал, как ноги его будто отекли, а руки болтались словно на шарнирах. «Так тебе и надо, — подумал про себя самого Резников. — Ну, зачем, зачем пришел?»
Со всех сторон Резников чувствовал на себе любопытные взоры барышень, дам, кавалеров. Ведь, вероятно, все были предупреждены, что придет большевик, комиссар.
В углу зала, где сидело трое румын, долженствовавших впоследствии быть оркестром, стоял Копылов и нашептывал низенькому толстяку с апоплектической шеей и безобразным лицом:
— Ну, полноте, что вы! Теперь они не такие. Это три года тому назад… А теперь не то. Только слава, что большевики. Я всегда это предсказывал.
— Да, хорошо вам говорить, коли вы около своей фабрики остались, а у меня все имение разграблено, да и сейф почистили.
— О, уважаемый Максимилиан Флегонтович, сами, голубок мой, виноваты. Вы все с норовом. А тут надо было не спеша да помягче. Вот, например, вы говорите — сейфы. Я вот так раз-то — в начале это было — прихожу насчет сейфа. Сидит в холодной комнате какой-то солдат, и грудь у него декольтирована, а морозище такой, что я шубу не решился расстегнуть. Ну, думаю, уж больно свирепый. Однако подошел. «Скажите, — говорю, — товарищ, вы распоряжаетесь относительно сейфов?» — «Нет, — говорит, — на это есть другой, этажом повыше». Я к тому. Народа у него видимо-невидимо, словно из углов кабинета вырастают, как поганки после дождя. Сам он, бедняга, сидит, всклокоченный, бледный, будто, перевернув вниз головой, его только что недавно употребляли вместо швабры. Разумеется, нам-то начихать, что с него 77-й пот сходит. Его корявые пальцы даже ручку не умеют держать… Но все-таки не надо грубить. Я ему два ласковых слова. Он мне что-то ругательное. Я будто не расслышал, опять беру лаской, гляжу: морщит лоб, чешет его перстами. Значит — гнев на милость идет. Ну, и в конце концов сошлись: он в дураках, а я в барышах. Нет, Максимилиан Флегонтович, на них грех сердиться. Вот, например, Резников. Советую, сойдитесь с ним покороче, он пригодится.
— А берет? — и толстяк перед носом Копылова потер большим пальцем об указательный, что означало: не берет ли взяток.
— Нет! Что вы? Это бесплатный пассажир. Честнейший малый. Вот именно тем-то он и ценен.
— А не чекист секретный?
— Господь с вами! Разве я позволил бы себе вас с чекистом знакомить. Я его знаю.
Толстяк и Копылов подошли к Резникову.
— Позвольте вас познакомить…
— Очень, очень приятно.
Резников был совсем как в плену.
— Вы не беспокойтесь… Не стесняйтесь, — подбадривал его Копылов, похлопывая по спине, — здесь есть один и от РКИ (Рабоче-крестьянской инспекции)… Славный малый, юрист, образованный, дельный… Вы не стесняйтесь… Вон он сидит в том углу.
Резников посмотрел и увидел кошачье лицо с кошачьими усами, с кошачьими мягкими движениями. И даже руки мягкие, как лапки кота.
Между тем кругом щелкали орехи, подсаживались к столу. Радость долженствовала быть по случаю возвращения стариков Копыловых и его младшего брата, которые все время были в Крыму.
«Да я-то к чему здесь?» — спрашивал самого себя Резников. Сейчас он должен был бы быть около Бутырок, в рабочем клубе, тесном и грязном. Там при входе направо на засаленной двери надпись «Местная комячейка РКП». А налево зал, скамейки, невыметенные кожуры семян. Прямо сцена. На ее правой стороне портрет Маркса, на левой — Ленин. А вверху Троцкий — бледная фигура. Туда сейчас, вероятно, сходятся рабочие — темные, тяжелодумные, голодные…
Резникова больно кольнуло в сердце… Что же это? Угрызения совести? Стыд? Разве стыдно раз в три года отдохнуть?
Там, в темном клубе, уже, вероятно, собрались рабочие. Сначала говорят: «Докладчик-то из центра опаздывает». Потом: «Всегда так бывает» и, наконец: «Митинг не состоялся». И расходятся обратно рабочие, темные, тяжелодумные; но глубокие душой…
— Брат-то его, — говорил, наклонившись к Резникову, человек с лицом кота, — вовсе не из Крыма, а из Чека выпущен.
— Как?
— То есть, пожалуй, даже из Крыма. Но только он приехал еще раньше от генерала Врангеля для переговоров с Советской властью. Потому и сидел в Чека, оттуда и переговоры вел. А теперь его выпустили. Едет в Ростов.
Резников посмотрел в ту сторону, где сидел брат Копылова. Это был высокий, здоровый человек, с умным и простым лицом. Наклонившись к толстяку, он с искренним жаром говорил ему:
— Старого не вернуть, Максимилиан Флегонтович, не вернуть. Кончено. Советская власть — вы понимаете, как я могу к ней относиться, но она крепка. Ее никто не свалит, если она сама себя не свалит. Посудите сами: ведь мужик получил от нее землю. Если бы мы, дураки, при походе на Москву объявили, что земля остается за мужиками, мы бы с вами сидели здесь при других обстоятельствах. А теперь наше дело проиграно вчистую. Знаете, что нам осталось? Нам осталось сказать: была Русь дворянская, теперь она мужицкая. Да здравствует мужицкая, советская Русь!
— Ерунда! Я не смею здесь говорить, но я бы вам доказал!
— Конечно! Конечно! Все доказано. Я военный человек и знаю, что для того, чтобы признать себя побежденным, надо иметь не меньшую силу души, чем идти на штурм неприступной крепости.
— Не верю! Ложь! — Толстяк горячился, подскакивая на стуле. — Я вам… — он зашептал в ухо Копылову.
— Что? Ошибаетесь. Для нас нет больше Англии и Франции…
В шесть часов утра Резников ехал на автомобиле домой по заснувшему Китай-городу. Рдеющий восход румянил шпиц Спасской башни и зубцы Кремля.
Резников оглянулся назад: там, в особняке, вчерашний день. Здесь, над Кремлем, — завтрашний. А он, Резников, на пути от вчера к завтра. Но тому, кто не спал, трудно отличить вчера от завтра, ибо и то и другое сливается в сегодня. И сегодня это только мнимое, ибо между вчера и завтра нет сегодня. И есть, и нет…
А в это время Бабаев неистощимо, воодушевленно доказывал Андронникову во 2-м Доме Советов (номерок в пятом этаже с окнами под стеклянный колпак):
— Ленин на съезде шутками отделывался, а не возражал. На всякий случай, на случай, что, дескать, при другом повороте дел он возьмет под руку ту же самую оппозицию. И тогда она будет настоящей, а ты и все вы такие окажетесь оппозицией.
Жесткие волосы бороды Бабаева были продолжением его нервных морщин. Серые глаза его сливались с синими кругами утомления под глазами, и в лохматых волосах головы выглядывала преждевременная седина. И все лицо сливалось с грязной занавеской окна.
— Это потому, — возражал Андронников замогильным голосом от усталости, — что ваша оппозиция многосердитая, да мало деловая.
— Ой, смотри, ребята, бросьте эту тактику «хи-хи» да «ха-ха» к рабочему.
— Не тычь рабочим! — внезапно раздраженно ответил Андронников. — И я такой же «профессор», как ты.
С этими словами Андронников бросился на грязную кушетку. Кушетка жалобно пискнула.
На лице Бабаева сменились три цвета: красный, бледный и его обыкновенный — серо-желтый.
— Но ведь ты с головой ушел в бюрократию, — сробевшим тоном, как младший перед старшим, говорил он, — сидишь в управлении, над штатами пыхтишь, какие-нибудь там схемы разрабатываешь. А рабочий? Что такое рабочий теперь? Наймит. Да, наймит, только не у Ивана Иваныча, а у государства. Наймит, а не власть.
Странно, болезненно и спутанно чувствовал себя от этих слов Андронников. С языка рвались возражения, но то, что говорил Бабаев, было такое, как болото в тундре: чем больше его мнешь, тем оно больше засасывает. Андронников томился, глядел усталыми лихорадочными глазами в желтизну лица Бабаева, в его жесткую и нервную бороду, в его мерцающие болезненным блеском глаза, понимал и в то же время не понимал его.
— А партия? — жег безжалостно Бабаев сердце своего старого товарища. — Вот сегодня мне Голубин, из Замоскворечья, говорил, что больший процент уходящих из партии падает на рабочих. Интеллигент не уйдет из партии. К чему ему? Он благодаря своему развитию может получить хорошую ваканцию и так далее. А наш брат рабочий? Какую он ваканцию может получить? Только так себе, комиссаришка какого-нибудь, вроде стражника над рабочими. И должен будет своего же брата все за бока да за бока — и тут же агитировать: объединяйтесь, мол, идите в наш лагерь. Это еще хорошо, а то пошлют коммуниста-рабочего в учреждение, там его курьером поставят, а спец сидит себе на самих совнаркомовских пайках, понукает…