Заместителю сразу же понравилась ее бабья походка. Даже досадно стало: зачем в таком «кавалеристе» такие женские движения?!
Заместитель подал ей левую руку: в правом кулаке, в кармане, неслышным хрипом хрипела задушенная, неоконченная исповедь Обрывова.
Осенний свежий ветерок хватал Таню за пряди волос и щекотал ее глаза. Свободной рукой она отбрасывала волосы. А заместитель думал, что это кокетство, и посмеялся в душе.
— Вот вы — девушка, и почти в мужском костюме. А бывают женщины с мужскими именами.
Таня всегда душой страдала оттого, что никто с ней не говорил просто. Она удивлялась, почему если говорят одно, то надо понимать всегда в какой-то мере другое. Еще в школе ей внушали, что русская народная речь всегда полна намеков. Ее, простую, с прямыми, как солома, волосами, всегда это удивляло.
— Что вам угодно? Зайдите в комнату, — сказала она. — Только у нас в доме мама разводит примус — копоть, — ну да ничего — пройдемте.
Усаживаясь с ней за стол, скрипучий и маленький, с натянутой желтой клеенкой, изрезанной местами ножом, заместитель спросил ее:
— Вас никогда не звали Кириллом?
— Меня? Н е т.
И вдруг вздрогнула. Должно быть, оттого, что зам неприятно долго помолчал.
— А у Обрывова была такая знакомая, которую он хотя бы в шутку называл мужским именем Кирилл?
— Кирилл?.. Кирилл?.. Кирилл? Нет, не помню. Кира, может быть?
— Ну да, скажем — Кира!..
— Вы все-таки, может быть, выпьете стакан? — ответила Таня, обдав его острые глаза бледной улыбкой. Словно белую бумагу ткнули на острые гвозди.
— Кира? Да, я помню, я даже очень помню, — продолжала Таня, — Кира — она как раз незадолго до события с ним приехала сюда.
— Да, да, где она, где она? Адрес! — взревел и под конец взвизгнул заместитель.
Тут только у Тани в глазах блеснул страх за него, за Обрывова. Нос острый, немного блестящий, на узком лице зама показался Тане кинжалом. Да и все лицо — не лицо, а опущенное железное забрало, в щели которого смотрят меткие глаза, смотрят, чтобы убить. У Тани стукнуло сердце.
— Не знаю, — ответила она.
Заместитель припугнул ее законом и инструкциями.
А сердце Тани стучало и стучало.
Заместитель прошел к окну и закурил, чтобы придать себе равнодушный вид.
Тоска безысходная железными клещами охватила Танино сердце. Что-то оборвалось, что-то вышло непоправимое.
— Кира, говорите? — насмешливо сказал заместитель. — Еще недавно к нам в город приехала? Хорошо, можете и не называть адреса. Хорошо. До свидания!
Недокуренную папиросу хотел заместитель бросить. Да пепельницы не было. Он опять всунул окурок в рот. Двумя руками нацепил кепку на острую, стриженую макушку своей головы. Смягченным, но все еще недобрым взглядом окинул Таню и вышел.
* * *
Заместитель был человеком от станка, от переплетного станка. В переплетно-брошюровочном отделении одной огромной московской типографии он получил и знание людей и ощущение жизни. Он много книг переплел. Он много хороших, интересных названий на корешках их видывал. Он замечательные мысли, вытесненные на бумаге, заключал в кожу с бронзовым отливом и в картон с узорами мрамора. Он ценнейшие мысли предохранял от порчи и разложения, от натиска времени. Застегнутые в мундиры переплетов величайшие образы и Сервантеса, и Шекспира, и Боккаччо, и «Тысячи и одной ночи», и «Песни царя Соломона», и Льва Толстого, и Пушкина, и Гомера, и величайшую из всех книг, праматерь всех литературных образов — Библии — все они, мягко стучащие о полки, с легким скрипом разгибающиеся рядами, стройными, как братские могилы, выстраивались в шкафах тех, кто интересуется победным маршем мысли среди бессмыслия и безразличия. И тех, кто рад, что отшумели многие мятежные мысли, умерли еретики, слова их заделаны в крепкие переплеты, на которых, как на могильных плитах, приятно прочитать «Мигуель Сервантес» или «Лорд Байрон». Прочесть, перелистать, похвалить и опять под стекло.
На тех и на других без понимания работал теперешний заместитель Обрывова.
И много усердия и ума вложил он в переплетное дело, но ни разу — где же, когда беспощадное время толчет как в ступе каждый день — не заглянул он на то, что написано в сработанных им переплетах.
Это помогло ему восприять жизнь не как минутку какого-то исчисленного миллионами годов дня, а как единственный существующий день. Будто вся жизнь возникла вместе с ним и будто все, что живет, живет впервые и единожды, как он. Поэтому на все он смотрел, как на новое. Когда ему говорили — всегда бывает и раньше было так, — он скептически отвечал:
— Всегда, а почему ты знаешь? А я вот знаю только то, что сейчас есть!
Он работал без сомнения, как рубит и складывает без сомнения свои новые ворота хуторянин, только что купивший землю и севший на ее свежесть. Каждое движение его было ловко и верно, как взмах топора. Ни одна жилка не дергалась сомнением. В голове было все ясно.
Не оттого ли всякое дело удавалось ему? Венец успеха постоянно венчал его лысеющую и стриженую голову.
Мог ли он не найти Киру?
Кира — друг Обрывова. И друг давнишний. Предположим, что дружба эта относилась к периоду гражданской войны. Где был Обрывов в гражданской войне? на каком фронте? Был он под Царицыном и был в Крыму. В городах Черноморского побережья, в Николаеве, в Одессе. Он не видал Киру с тех пор.
Значит, Кира — это кто-то такой, кто приехал недавно с юга. Следы есть, найти нетрудно. Человеческое хотение — все.
А мир в общем такой прозрачный, простой, как капля воды под солнцем.
* * *
Сама черноволосая, смуглой кожи, а глаза серые, светло-серые. Они только и были видны на темном фоне лица, в черной рамке мягких волос, они притягивали всякого, кто начинал заговаривать. И оторваться от ее глаз, немного ленивых, неподвижных, невыразительных, идольских, трудно было хоть кому. Голос ее был мягкий, добрый. Любила она всех одинаково и постоянно немного была грустна.
Встав поутру позже обыкновенного, она долго не приводила себя в порядок. Ее тетушка, старушка Домна, уже приготовила ей и баранки, и пирожки с луком и яйцами, и самовар. К двери поставила кувшин с водой и таз.
А племянница все еще смотрела в окно и думала о том, почему ей вот уже который год ни о чем не думается. Раньше, бывало, в гимназии, например, были у нее и планы, и намерения, и переживания, а теперь вот — ничего.
С каких это пор?
Где-то под сознанием, в какой-то самой потайной коробочке ее души она чувствовала, что знает этот срок. Но нет, нет, никогда она ясно перед собой не обнаружит его, никогда даже себе не скажет.
С каких пор у нее началось этакое, что думы все откатились?
И чтобы не отвечать на этот вопрос, всплывающий почему-то сегодня уже второй раз, она начала поспешно — будто какое неотложное дело есть — одеваться.
Услышала за дверью, в комнате Домны, скрипучий голос старого знакомого и соседа Домны — старика с раскоряченными ногами, в старомодном сюртуке, в сапогах, в черной фуражке, с реденькой пегой бородкой, с лицом, изборожденным морщинами. У него скрипучий и вместе с тем каркающий голос. Говорит будто кашляет. Ругательник, дразнильник, насмешник, вечно беспокойный искатель скандалов. Впрочем, остроумный старик. Племянница Домны, встретив его здесь впервые, испытала в его присутствии страх. Она не доверяла даже его добрым словам (были и такие) и принимала их за шутку.
— Коммунистка-то спит? — проскрипел старикашка, тыча суковатой, тонкой палкой по направлению комнаты племянницы.
— Сейчас, должно, выйдет. А вы что, Аксеныч, порадовать ее чем хотите?
— А то как же, непременно! Тут один хохластый приходил ее спрашивать. Я за воротами сидел. Только ты, Домна, не пускай к себе вихрастого. Я заметил, что-то в левом глазу у него есть, и губа неверно ходит, когда говорит. Просто гони в шею. За это ничего не будет. А ежели при мне придет, то я его вот этим сучком между глаз, чтоб хорошенько ступеньки просчитал.