Когда прения окончились — не потому, что речи были исчерпаны, а потому, что их «гильотинировали»: голод не тетка, да есть, кроме того, и другие дела, — поднял руку рабочий, маленький, худой, всклокоченный, с большими глазами, как васильки. Он сидел в углу ниже всех: не на стуле, а на катушке рулонной бумаги, оставшейся от романтических времен революции, когда учитывалась ужасно стремительно газетная бумага. Теперь здесь эта бумага была уже в середине просижена, от чего стала удобной, как кресло. Поднявший руку был слегка заика. Получив слово, он долго не мог выговорить ни единого звука, а потом вдруг сразу:
— А какие же есть данные тому, что Обрывов действительно был предатель?
От неожиданности председатель уставился на вопрошавшего немного по-бычачьи. Но через минуту нашелся:
— Товарищ, где же вы были, когда задавались вопросы докладчику? Время истекло для вопросов!
* * *
А данных и в самом деле не было, решили отыскать того Кирилла, который упоминается в недоконченном наброске признания и о котором впоследствии Обрывов не хотел говорить ни слова. Впрочем, он по всем вопросам вообще хранил молчание.
В показании сказано, что встреча с Кириллом заставила сознаться. Значит, встреча состоялась незадолго до писания исповеди, и, стало быть, начало его преступной деятельности и все течение ее относятся к тому времени, когда он не виделся с Кириллом. Стали перебирать, припоминать все давние и недавние встречи Обрывова.
Был в самом деле один Кирилл и в самом деле приятель Обрывова. Это был преждевременно поседевший человек с небритой клочками бородой, со святой наивностью в глазах, какая бывает у настоящих девственников (а таким и был Кирилл). Как самый старый большевик в городе, он был председателем совета музея революции. Среди многих, многих славных редко встречаются такие, как Кирилл. Почему? На одних посмотришь — скажешь: вот пришли к революции, потому что одно возлюбили, другое возненавидели; на других — вот, мол, те, которых резолюция заманила красочностью своих переживаний, а потом сроднились с ней, третьи всем существом своим, складом рук своих и речи представляются людьми, вышедшими на борьбу из подвалов, где свирепствует и в ясную и в ненастную погоду одно и то же: скользкая, как лед, нужда; с четвертыми скучно: они пришли к бурному движению как начетчики и боролись, отворачивая день за днем, как интересную страницу мудреной книги; пятые — с прозрачными глазами в очках с золотой оправой — вследствие научных выводов. И только очень редкие вот так, как Кирилл, пришли — вошли, отдали себя движению за коммунизм только оттого, что почувствовали в нем особенную, почти музыкальную красоту, и навсегда остались восхищенными. От восхищения всегда морщились блестящие глаза Кирилла, от восхищения он седел раньше времени, от восхищения он не успел заметить, что существуют женщины. И с ним, с Кириллом, всякому тому было хорошо, кого терзали тяжелые думы, или колючие чувства, или жизненные нелады. Поговорить с Кириллом — все равно что подставить свое лицо под тихую ласку легкой отеческой руки. Но восхищался Кирилл не как созерцательные люди, а вечно беспокоясь, работая, во все вглядываясь, как в чудесное.
Когда решили, что именно это и есть тот самый Кирилл, о котором упоминается в признании Обрывова, прислали ему человека жиденького, кривоногого, неустойчивого на полу и в мыслях. Постучав в дверь кабинета Кирилла, вошел этот человек.
Ему сказали, чтобы он был осторожен в выражениях.
Обдал Кирилл его ласковым взглядом, стал от самого порога чаровать лучами своих длинных ресниц, морщинками чуть-чуть прищуренных глаз. От этого кривоногий человек забыл все директивы, забыл профессиональную свою хитрость, выронил ложь, которая в сердце его лежала, боясь малейшего потрясения, как нежный студень.
Кривоногий прямо бухнул, врезавшись костлявым задом в мягкую кожу кресла:
— Предатель Обрывов ссылается, товарищ, на вас, будто бы вы на него подействовали.
Голубые лучистые глаза Кирилла ничуть не омрачились.
— Вы уверены, что Обрывов предатель?
— Что значит «уверены»: ведь он сам же написал.
— А вы думаете, мало человек сам творит лжи?
— И сознательно?
— Человек думает, что он все делает сознательно.
— И во вред себе?
— Кто за Обрывова знает, что ему это вред?
Глубоко сидящие глаза Кирилла все время светились и смеялись чуть-чуть как у помешанного. Так показалось молодому следователю. Он подумал и спросил:
— Когда в последний раз вы разговаривали с Обрывовым?
— Тогда, когда еще седины не обхватили мою голову, три-четыре года тому назад. Но я его люблю!
— Недаром, товарищ Кирилл, про вас говорят, что вы всех любите.
Глаза Кирилла еще больше сморщились, на выступающих под глазами скулах засветился бледный румянец. Волосатой рукой, как кошка лапкой, он провел себе по лицу, будто на носу его сидела муха.
— Ну, товарищ, так как же? Еще какие ваши вопросы?
* * *
Зеленолицый заместитель Обрывова получил неутешительную справку от следователя: Кирилл утверждал, что он давно не видел Обрывова. Заместитель так и предполагал.
Ведь вся жизнь Обрывова была работа, а работа происходила в тех же душных, прокуренных комнатах, где сидел и заместитель. Работа Обрывова проходила на глазах всех.
Путник, если он сбит в зимнюю вьюгу с дороги, несколько раз возвращается на прежнее место и от него начинает, всякий раз с новой энергией, щупать ногами след. Если путник упорен, если в жилах его есть терпение, он найдет дорогу.
Так поступил и заместитель. Он всякий вечер сидел и читал одно и то же: недописанную исповедь Обрывова. Всякий раз одно и то же:
— «…Встретившись с таким товарищем, как Кирилл, заставила меня…»
В этом месте зам всякий раз думал: должно быть, сильно волновался Обрывов, что самые простые мысли не мог выразить грамотно.
— «…Встретившись… заставила меня…»
Глухой ночью, когда темнота наполняет всего человека, когда среди темноты, разлитой во всем существе, яркой лампадой горит не утухающий мозг, враг темноты, горит в такой черноте, как солнце во вселенной, которая — говорят — тоже вечно во мраке, горит лампадой и сам ощущает себя, — в такую минуту мозг зама шевельнулся, словно мигнула лампада от легкого колыхания темного воздуха. Оттого что вздохнул мозг как ласковое пламя лампады — посыпались от него малые искры по всему костлявому телу. И, скопившись, свернувшись клубком, искры эти ударили в голову догадкой: Кирилл — это женщина. Вот почему «встретившись» с Кириллом «заставила».
Не безграмотность это, а конспирация, или проговорился.
Заместитель, если бы посмотрел на себя в зеркало, увидел бы, как лицо его, и без того худое, обострилось еще больше, и глаза, которые он закрыл, придали его лицу вид маски мертвеца. С закрытыми глазами мысль творит лучше.
На утро, не говоря о своей догадке никому ни слова, заместитель тяжелой, стопудовой поступью спустился по грязноватым, устланным дешевыми коврами лестницам, вышел на улицу и — чего с ним раньше никогда не бывало — пешком пошел колесить как будто без определенного направления.
Он нес оригинал признания Обрывова в кармане. Временами останавливался в укромном месте, читал это показание и опять клал в карман, не выпуская из кулака.
На одной из окраинных улиц города жила та самая секретная машинистка, которая так легкомысленно предала себя обмороком. Машинистка Таня в мужской синей косоворотке, подпоясанная тонким кавказским ремнем, развешивала на дворе белье. Во всей фигуре и в стриженых волосах огненно-коричневого цвета сквозила глубоко запавшая грусть. Увидев зама, она пошла ему навстречу. Она думала, что опять допросы. Она теперь составила себе правило: если видишь несчастье, то иди ему навстречу прямо. В море людском не бежать следует от соленых и горьких волн, а плыть им навстречу, нырять головой вперед. Тогда скорей выплывешь к светлым горизонтам — до нового соленого и горького вала.