Отчетливо помню визг сестры. Бедная, она пыталась меня защитить. Дородная такая, в ней весу килограммов сто, не меньше; и все эти сто килограммов поперек койки на меня брякнулись. И снова мат-перемат, вой и рык. Сестру мужики на пол сбросили, а на меня накинулись и били табельным оружием. А я пошевелиться не могу, зато и боли не чувствую – точь-в-точь ватная кукла. Начальник тюрьмы побагровел, орет, как полицейская сирена, заходится. В конце концов ему стало худо с сердцем, он уполз за дверь, и охрана тоже.
А сестра поднялась с пола, присела на край моей койки – и в рев. Криком кричит, слезы в три ручья. И твердит только: «Сынок, сынок…» Не видел я ее больше. Назавтра в ее смену пришла другая.
А господин Око научных изысканий не оставил. Приспичило ему понять: отчего рядом с заключенным номер 847, то бишь пресловутым Солнечным Зайчиком, люди звереют и без памяти кидаются в драку? И наш начальник приложил все силы. Он беседовал со мной лично и по видео, он изощрялся, подбирая состав заключенных в очередной камере, куда меня приводили, он подсылал тюремного психолога. Бился как рыба об лед, а разобраться не мог. Бедняга искренне огорчался: во вверенной ему тюрьме творится нечто из ряда вон, а никто не в силах объяснить.
Господин Око оказался дотошен и настойчив. Нет того, чтобы плюнуть и на десять лет упрятать меня в одиночку; он упорно ставил опыт за опытом, жертвуя собственным здоровьем. Он-то заводился с пол-оборота и впадал в такое буйство, что жуть брала.
В один прекрасный день, в начале второго месяца тюремной эпопеи, мне нацепили наручники и повели из лазарета наверх. Травенская тюрьма восьмиэтажная – шесть этажей вниз и два над землей. Мы прибыли на первый надземный уровень. А там уютно, комфортно: администрация обитает. В окна солнце светит, и голубое небо видать. Женщины ходят красивые – секретарши или еще кто. Я приосанился, иду, не спотыкаясь. К тому времени уже три дня в лазарете отвалялся, сил поднакопил. И самая пора заголосить, повалиться на пол и начать кататься с воплями о нарушении прав заключенных. Совсем уж я приготовился – да конвойный ткнул в спину излучатель и сквозь зубы процедил:
– Дернешься – убью.
Я поверил: убьет. Пришлось шагать без демонстраций. Ввели меня в кабинет отца-начальника. Отменный кабинет у него: натурального дерева, с зеленой обивкой; ковер дорогой, малиновый. Хозяин из-за стола подымается, веком дергает. У меня один охранник слева, другой справа, третий за спиной; стоят, не пошевелятся.
Видно, господин Око возжелал беседовать в новой, непривычной для меня обстановке. Но не успел: едва открыл рот для первого вопроса, его и повело. Посинел, затрясся, глаза по-рачьи вылезают, и хрипит страшно. На самом деле ему заорать хочется, да нельзя – люди кругом, услышат. А у меня внутри Бес Солнечного Зайца пляшет. Ну, хоть режьте, не могу делать вид, будто Лена Техады здесь нет. Не могу! Стою нос задрав, напыжившись – мол, лучше сдохну, а на брюхе пластаться не буду.
У начальника на шее жилы вздулись, того и гляди, лопнут и брызнут фиолетовой кровью. А конвойные мои пока держатся.
– Ты… поди сюда, – сипит начальник, а сам за всякое барахло у себя на столе хватается. Чего доброго, запустит мне в лоб монитор или сувенирный календарик. – Ближе, ближе.
Ну, совсем не в себе мужик.
– Сюда, говорю! Руки вперед!
Сделал я два шага по ковру, но руки-то за спиной, тут уж ничего не придумаешь, чтобы его ублажить.
– Руки ему вперед! – шипит господин Око, сдерживаясь из последних сил.
Ладно; под прицелом излучателя разомкнули наручники и снова защелкнули. Не то чтобы много свободней мне стало, но все же чуток получше. Одно лишь обидно: в глазах некстати потемнело, и ноги стали как ватные.
Начальник с нехорошей миной описал круг по кабинету – и вдруг как кинется на конвойных.
– Вон! – шипит страшным голосом. – За дверь! Ждать там!
Мужики поворчали, что, дескать, опасно, но убрались. А меня шатает, как в шторм на море, и не вижу ни черта. Придушить его, подлюку, хочется; зубами бы глотку порвал. Но никак.
Взял он меня за плечо, толкнул на диван. Хороший у него диван, рассчитанный на высокопоставленные зады. Я проморгался, гляжу – начальник сует мне ножницы с круглыми концами и большой лист белого пластика. А у самого руки трясутся, и ладони в поту.
– Режь, – велит. – Вырезай!
Что вырезать, зачем? Пожал я плечами и вырезал зайца. Стоит мой заяц столбиком, уши торчком. Отдаю рукоделие. Господин Око заклокотал, забулькал, схватил что-то со стола – и тресь мне по башке. Я на пол мешком повалился. А он уже чуть не плачет. Схватил ножницы, второй лист вытащил и сам что-то режет.
А меня скручивает, выворачивает наизнанку, кровью рвет. Начальник узрел – сам едва дуба не дал. Завизжал тонко-тонко, сорвал с себя пиджак и ну меня хлестать им. Насилу его влетевшая охрана оттащила.
Он еще побесновался, потом плюхнулся на диван и всерьез работой занялся. Мне полегчало, и я разглядел, что он вырезает. А как рассмотрел, холодным потом облился – в белом листе буквы зияли: ЛЕНВАР ТЕХАДА. Я и сообразить толком не успел, что он задумал, а уж двое мужиков прижали меня к полу мордой вниз, на спине затрещала одежда, затем на кожу ласково лег лист трафарета, и зашипел аэрозоль.
Знаете, господа, кислота – это чертовски больно. Я зверем взвыл. В жизни так не орал – протяжно, пронзительно, со слезой.
А им легче стало. Безумие отпустило, и вроде бы струхнули маленько. Господин Око в кресло бухнулся, водой отпивается. Охрана вокруг меня суетится: одежду новую принесли, анестезиолога вызвали. Сколько я за два месяца обезболивающего получил – на полгорода хватит.
И тут я сломался. Голоса нет, сорвал напрочь – один сип да воронье карканье; и вот я всех подряд эдак безголосо спрашиваю:
– За что? Ну, за что? – Зациклился на одном, больше ни слова выдавить не могу.
Врач глаза прячет, охрана ругается, а начальник тюрьмы как взревет:
– В камеру! Да пусть его убьют наконец!
Повели обратно, на четвертый подземный уровень. То есть поволокли на себе, потому как сам-то я ноги едва переставлял. Вишу на конвойных и думаю: лучше бы и впрямь прикончили, сил моих больше нет.
– Мужики, – прошу, – сведите в одиночку. Люди вы или как?
Молчат. Опять в общую. Лязгает, закрывшись, дверь, и снова я один против пятерых. А тут не то что драться – плюнуть в рожу сил не хватает. Колени подогнулись, и по двери той самой я вниз-то и сполз. Сижу, ладонями в пол упираюсь и гадаю: отнимут меня зырки вовремя или же дадут забить насмерть? И ни злости во мне нет, ни стремления выжить, одна лишь обида. Что я им всем сделал? Чем виноват?
Горше той обиды ничего на свете не было, и как сидел я на полу у двери, так и заплакал. Добил меня господин начальник; доломал.
И не подняться. Сейчас, думаю, опрокинут и затопчут. А в камере тихо, словно нет ни души. А потом неожиданный голос – обычный такой, человеческий:
– Ну, брось скулить-то.
Подгребает ко мне детина – здоровенный мордоворот. Но нет того, чтобы ботинком в ухо съездить – поднял на ноги, доволок до койки, дал незлобивого тычка, от которого я на ту койку повалился, и набросил сверху одеяло. Забился я под одеяло с головой, как в нору, и в ту минуту за любого из пятерых сокамерников жизнь отдал бы, не задумываясь.
Полежал-полежал и сообразил, какой замечательный выход обрисовался. Чем выше я задираю нос, тем скорей мне норовят его расквасить – зато, чем я жальче и униженней, тем трепетней меня берегут и холят. Стало быть, куда как просто: чуть только охочие до зрелищ зырки вталкивают Солнечного Зайчика в общую камеру, он бухается на колени и начинает жалостно плакать навзрыд. Чудеснейший выход, лучше не придумаешь.
Выбрался я из-под одеяла, и с четверть часа мы прожили мирно. В сущности, я не задирался – просто держался как нормальный человек, не лебезил и на брюхе не ползал. А тот самый детина, который меня приголубил, первый же и завелся, попер с кулаками. Я принял бой, и все у нас пошло по-старому.