— И чего же?
Мать сосредоточенно помолчала минутку.
— Не получилось у нас… Потому как разного поля ягоды. Хоть и ухаживал за мной усиленно. С десяток или поболе разных спектаклей в театре с ним пересмотрели. А вот что ты будешь делать: в театре на сцену смотрю — весело, как одни останемся, пойдет провожать — вроде и говорить не о чем и скучно мне. Он, правда, нежности подкидывает, а мне скучно, и как будто я не с парнем-ухажером, а в конторе с незнакомым человеком беседую.
Пелагея Ивановна умолкла и блестящими глазами поглядела на Зойку.
— Я понимаю, о чем ты говоришь. — Зойка смутилась и покраснела. — Но ведь тогда… Разве в должности дело?
— Правда, не в должности, — согласилась мать, думая о чем-то своем. — Этому бухгалтеру я тоже нравилась, и сам он был уважительный, а вот ничего не получилось. Как появился Николай, так и разлетелись в разные стороны.
Зойка рассмеялась.
— Чудна́я ты, мама! Ну зачем бы мне тогда встречаться. Борис мне нравится, конечно. Он сам…
Руки Пелагеи Ивановны, расправлявшие простыню, вдруг замерли.
— Ох, боюсь я за тебя, Зойка!
— Да чего ты, мама, вздумала!
— Доверчивая ты очень. Очень доверчивая. Если бы на глазах, а то вон где. И не знаю я его. Басова знаю, а его не знаю.
— О чем ты, мама, ведь ты меня знаешь!
— Ты у меня умница.
— Ну то-то! — улыбнулась Зойка и, спрыгнув с табуретки, обхватила руками мать. — Я ведь тоже кое-что понимаю в людях. Не волнуйся.
Пелагея Ивановна, громыхнув тазами и еще раз посмотрев ласково на дочку, пошла к дому. А Зойка, проверив, везде ли в порядке висит белье, прошлась под веревками и села на табуретку. Хлопало над головой белье, продуваемое ветром. Светило из-за крыши восьмиэтажного дома солнышко, работал на соседней улице движок. Зойка сидела и думала о матери. Конечно, она прекрасно знала, что никакие слова ее не успокоят. Вечно будет думать и волноваться о дочери. Но Зойка была благодарна матери за ее разговор, за доверие, она умела ценить такую доверчивость, как самый дорогой подарок.
Она, пожалуй, ничуть не прибавила, когда сказала матери, что Борис ей нравится. Она впервые сказала об этом вслух и как бы определила не только для матери, но и для себя свое отношение к человеку. Да, ее чувство к нему было еще в той неопределенности, когда на расстоянии о человеке можно было говорить спокойно и отвлеченно, а рядом слова казались уже ненужными…
Крики, ругань послышались на соседнем дворе. Зоя встала и, отыскав щель, поднялась на цыпочки перед забором. Семен Пелевин, в клетчатой ковбойке, тянул за руль свой мотоцикл. Лицо его было не брито и искажено. По другую сторону в мотоцикл вцепилась тощая и косматая Фаина, его жена. Тут же в одинаковых цветных сарафанчиках стояли две девочки, их дети.
— Не пущу! — кричала истерическим голосом Фаина. — Ты пьяный.
— Я тебе сейчас, — рычал Пелевин и дергал мотоцикл.
— Папа, не надо! Папа, не надо! — всхлипывали девочки.
— Семен Васильевич, как вам не стыдно, хоть детей пожалейте! — закричала, вмиг похолодев, Зоя.
— Это кто там встревает? — Пьяные глаза Пелевина уставились на забор. — Кто нос сует? А ну!
— Никуда ты не поедешь! — отчаянно вскрикнула Фаина и рывком отвела мотоцикл к сарайке. — Я его сломаю. Честное слово, сломаю, — клянется она.
— Я тебе сломаю. Ты у меня… — ворчит Пелевин уже другим голосом, явно сдаваясь.
Зоя отошла от забора и, подхватив табуретку, направилась к крыльцу. Она снова почувствовала в себе приступ раздражения. Проклятые пьяницы, сколько горя они приносят людям. И хоть бы что! На ее глазах эта Фаина пожелтела и стала старухой. Всю ее жизнь сожрала проклятая водка.
Поздно вечером Зоя с матерью гладила высохшее белье. На столе было постелено байковое оранжевое одеяло, а сверху лежала простынка. Утюгом работали по очереди: то Пелагея Ивановна, то Зойка. Пока одна гладила, другая готовила какую-нибудь другую вещь. На кровати аккуратно стопкой росло выутюженное белье, пахло мылом. Пелагея Ивановна гладила и тянула тонким голосом старую бабью песню про черемуху, которая распускает свои белые лепестки, про сердце девичье, про девичьи косы. Зойка временами подпевала ей, не словами, которые она почему-то не любила, а звуками, подпевала и думала: Борис — хороший парень. И к ней хорошо относится. Относится — вот нашли словечко. А другого пока не подберет. А какое же должно быть слово? Зачем слово? Слово потом. А чувства? Какие у них чувства — у нее и у Бориса? Ничего она не знает. А разве надо думать об этом? Это должно само прийти. Само… Как зима, лето, весна, осень. Значит, это пока не пришло. А что же тогда пришло? Что она чувствует?
«Ночью выпал небольшой мороз…» — тянула тихо Пелагея Ивановна, и морщинки на ее лбу и около глаз то сходились, то расходились, будто тоже участвовали в песне.
На спинке стула, топорщась отглаженными отворотами, висел жакет с серебристой птичкой на груди. Завтра Зойке снова в полет.
Глава десятая
Снова гудели моторы, летел самолет, приближая мгновенья. Счастливые и несчастливые, заурядные и необыкновенные, эти мгновенья приближались с неумолимой быстротой, к ним были устремлены люди, заполнявшие обитые белым пластиком салоны воздушного лайнера.
Ах, как мы хотим, как мы всю жизнь только и заняты тем, что приближаем мгновенья, и ради этого, кажется, настроили множество всяких сверхбыстрых кораблей и самолетов, юрких автомобилей и стальных тепловозов. Всю жизнь мы только то и делаем, что мчимся на свидание с мгновениями…
Для того, кто путешествует редко, дальняя поездка, да и не поездка, а перелет на самолете — хотя давно уже перестали охать и ахать по поводу этого вида транспорта, — такая поездка обязательно связана с дорожной лихорадкой и неизменно заманчивым стеклом иллюминатора. С замиранием сердца жадно смотрит путешественник под крыло самолета на уходящую вглубь и в сторону знакомую родную землю, на страшно как-то уменьшающиеся телеграфные столбы, дома, леса и просеки, прислушивается к стуку в груди, недоумевая на себя, на свою смелость. Но вот уже и растаяли очертания родного края, что там внизу, и не разобрать; рассекая холодный воздух, мчится самолет на высоте семи тысяч метров; отошли от первых напряженных минут пассажиры, листают журналы, переговариваются; и наш путешественник, собравшийся в кои-то веки навестить родственников или же после многих лет сидения в своем министерстве неожиданно направленный капризным начальством в срочную командировку, постепенно меняется в лице, вот уже ему смешны собственные страхи и предчувствия, и, коря себя за такую дремучую оседлость, он повторяет про себя: «Старею, старею». И идет в хвостовую часть самолета, и стоит в маленьком тамбуре у плотно закрытого люка, и снова возвращается на свое место, спрашивает, когда прибудет самолет в такой-то город, какой транспорт от аэродрома до города, он уже думает о том мгновении, когда встретится с родственниками или же вступит на территорию того учреждения, куда его послали с ревизией и где он, конечно, не самый желанный гость, — масса всяких мгновений ожидают его впереди, печальных, и радостных, и мгновения эти с неумолимой быстротой приближаются, и то, что когда-то разделялось месяцами, годами, сейчас усилиями техники сдвинулось настолько, что стало измеряться часами. Мгновения, мгновения — не из них ли состоит вся наша жизнь, не ими ли измеряет сердце свой достаток.
Для Зои Садчиковой путешествие по воздуху было обыкновенной работой. Хотя и в этой обыденности у нее тоже были свои мгновения: вот прилетят на аэродром в родной город, вот опустятся в аэропорт под столицей, — на одном полюсе — встреча с матерью, на другом — с Борисом, но приближение и удаление от них зависело от графика полетов, то есть от той же работы. График, работа — не приблизишь, не отдалишь, не заставишь пилота прибавить скорость, как не прикажешь и лететь медленнее, и потому-то сейчас в самолете Зоя спокойно, почти равнодушно глядела в иллюминатор, где плыли такие же равнодушные, спокойные облака, которые то собирались вместе, в огромную тучу, словно хотели преградить путь самолету, то разбегались в разные стороны.