Этот день оказался для Пинчука удивительно счастливым. Буквально все сопутствовало его счастью: не успел он выйти на шоссе, как из леса прямо перед ним вырулил, неуклюже переваливаясь по ухабам, старый «ЗИС», груженный ящиками. Пинчук проголосовал, и шофер, смуглый, чубатый украинец, открыл дверцу кабины.
Когда Пинчук уселся, шофер попросил закурить и, увидев в руках, сержанта «Беломор», сразу взял штук пять, объяснив простодушно, что делает это из боязни не встретить его вскорости, а курить, безусловно, ему скоро опять захочется.
Шофер спешил, свирепо крутил баранку, ругал своего помкомвзвода, который не даст человеку вздохнуть ни днем ни ночью. «ЗИС» подбрасывало на выбоинах, ящики громыхали в кузове, а мотор начинал кашлять, чихать, пока с помощью каких-то манипуляций с рычагами шофер не утихомиривал его.
Когда дорога пошла ровнее, шофер поинтересовался, куда едет сержант, и Пинчук соврал, сославшись на неотложные служебные дела, которые якобы ему поручены. Шофер начал материться, теперь уже переживая за Пинчука, которого посылают в такую даль на своих двоих. Пинчуку было неловко его слушать, и он довольно горячо защищал свое начальство, которое, дескать, правильно рассчитывает на попутный транспорт.
— Попутный, — рубил шофер. — То он есть, а то и нет его. Кукуй тогда в поле. — Он скосил глаза на ордена, внушительно поблескивавшие на груди Пинчука, и рванул ручку с черным набалдашником, пытаясь переключить скорость. — Я сначала подумал — в отпуск сержант шагает, а тут, оказывается, по служебному делу. Ну, умниками стали все, подсчитывают, значит… Валяйте, валяйте… А у нас в автобате в писарях, чернявая такая сидит и, промежду прочим, родинку на щеке у себя устроила. Так она по каждому своему шагу «виллис» гоняет, сядет на первое сиденье и гонит, куда ей захочется. А попробуй — скажи?! Понял?
Пинчуку было очень неловко за свое вранье, он уже собирался признаться во всем, но, к счастью, шофер перевел разговор на другую тему. Оказывается, сводку передавали: наши в Таллин вошли, и шофер, видимо достаточно наслушавшийся в своих поездках разных прогнозов насчет войны, высказывал свои соображения:
— К Новому-то году — бац бы да в Берлин. Гитлера да всю его бражку — на телеграфные столбы. Чтобы знали наперед, как чужую жизню топтать. Моя бы воля, я бы всю их землю в прах раскидал. Сам прикинь: гоняю на этой трехтонке, пригоню до Берлина, как полагается. А потом куда мне? Домой? А дома-то у меня и нет. Понял? Нет дома, и никого в живых не осталось. Ни жены, ни ребятишек.
Ревел грузовик, летела под колеса дорога, громыхали в кузове пустые ящики; жадно затягивался папиросой шофер, уставившись зорко вперед. Молчал Пинчук. Недавнее радостное ощущение счастья потускнело, и он тоже хмуро глядел, и образ Вари, минуту назад такой отчетливый и ясный, внезапно подернулся туманом, и Пинчук с особой остротой почувствовал, что война продолжается, что врага надо бить и бить.
Не доезжая километров двух, шофер должен был свернуть в сторону, но он пренебрег временем и возражениями Пинчука — доставил его почти к самому «дому». Пинчук сунул ему оставшуюся пачку «Беломора», шофер запротестовал, но Пинчук так посмотрел на него, что он взял, и они расстались, пожелав друг другу дойти до Берлина и расквитаться там с фашистами за все.
7
Было еще светло, когда Пинчук вошел в сарай. Никто не спросил его о том, где он пропадал. Пелевин молча показал на стол, где стояли два котелка: обед и ужин.
Пинчук взял котелок и начал есть. Из угла доносились знакомые голоса, среди которых выделялся басок Крошки.
— Где лейтенант? — спросил тихо Пинчук.
— Пошел в штаб, — ответил Пелевин.
— Вызывали?
— Да нет. Сам пошел.
— А сюда кто-нибудь приходил?
— Никого не было.
— Знаешь, я порядком проголодался, — сказал Пинчук.
Пелевин ничего не ответил. Покивал головой, давая понять, что хорошо представляет, как Пинчук проголодался. Но никаких вопросов не задавал, будто ему было давно все известно. Такой вот был старший сержант Пелевин.
Зато именно с ним Пинчуку хотелось бы поделиться. Но он молчал, скованный непонятным стеснением. Оба сидели и говорили о разных пустяках.
— Каша — ничего.
— Ребята хвалили, — сказал Пелевин.
Позади послышались шаги, подошел Крошка и по привычке облапил Пинчука.
— А, это ты! — сказал Пинчук. — Досталось?
— Пустяки, — ответил возбужденно Крошка. — Одного чуток задело. Но так, царапина. Зато важный фриц попался. С крестом. Толстый, как боров, и вонючий. Полдня мутило. Если бы не спиртишко, неделю в рот ничего не смог бы взять. Во какой зараза!
— Новички — ничего?
— Ничего, ничего, — Крошка хихикнул. Пинчук понял, что спиртишки было принято внутрь достаточно. — Мы час с лишним лежали — ни туда ни обратно. Я думал, пропало дело: заметили. Оказалось, немец в белый свет палил. С перепугу, что ли?
Крошка пошевелил плечами и смачно сплюнул.
— А знаешь, что я сделал, когда мы сцапали этого фрица? Они там подняли стрельбу, да еще свечек понавешали. — Крошка снова беззвучно хмыкнул. — Мы подались тогда влево и спрятались в их же траншее. Понял мою тактику?
— Ты молодец, — сказал Пинчук, — с тобой не пропадешь…
— Ладно, не заговаривай зубы. — Крошка снова облапил Пинчука и вдруг повлек его в дальний угол. — Ты скажи, стервец, где пропадал?
— Ну и медведь. И грабли же у тебя. С чего ты взял, что я пропадал? Я был тут, — Пинчук неопределенно повел вокруг рукой.
— Ах, тут, — зарычал, задыхаясь от смеха, Крошка. — Ты считаешь, что это тут? В двенадцать часов я обыскал все закоулки. Я был у саперов, я заходил к связистам — ты, стервец, как в воду канул.
— А тебе зачем я понадобился? Спал бы лучше.
— Нет, погоди. Насчет спанья само собой — я уже к тому времени выспался. Но мне было интересно. Вчера у тебя была такая постная рожа, что хоть панихиду пой. И вдруг на тебе: исчез. Да ты погляди на себя, стервец. Нет, нет, не отворачивайся, не крути. К девчонкам шатался?
— Тебе только и мерещится…
Пинчук произнес это машинально, потому что его укололи слова Крошки насчет постной рожи. Но ведь действительно — так оно и было: вчера он думал о гибели Паши Осипова, писал письмо его жене, а сегодня крутил любовь с Варей. Как назвать все это? Не слишком ли резок переход? Ведь Паша Осипов был ему самый близкий друг.
— Чего, чего мне мерещится? — нажимал Крошка. — Ну-ка, ну-ка… Чего мерещится?
Пинчук посмотрел на Крошку внимательно, как бы взвешивая, стоит ли идти на полную откровенность.
— Знаешь что…
Он решил, что надо рассказать Крошке — хороший парень, пусть узнает о той ночи, когда его привели в землянку комбата. Надо объяснить, что Варя — это Варя, а Паша совсем другое, с Пашей он ходил в разведку.
— Что ты хотел сказать? — спросил Крошка.
Но Пинчук уже переменил решение.
— Я был в санбате, — сказал он и отвернулся.
— Ну и правильно. Ты думаешь, я не сообразил. — Крошка прищурил левый глаз. — Меня не проведешь. Я сразу догадался, только помалкивал. И учти: стоял на стреме. Если, думаю, потребуют Леху — я мигом: одна нога здесь, другая — в санбате. Понял?
— Спасибо, — ответил тихо Пинчук. — Я этого не забуду.
— Да брось ты. Главное, у тебя сегодня на вывеске — сплошное северное сияние. Видно, хороша… Да ладно, ладно, не буду, катись ты…
Они поговорили еще о разных разностях, Крошка снова рассказал, как брали пленного, как начальник штаба благодарил их: видно, фриц оказался подходящим, самого Крошку полковник Зуев якобы расцеловал. Пинчук знал слабость Крошки в отношении начальников и сделал вид, будто поверил в поцелуи, которыми награждали Крошку полковники. Они поговорили и разошлись по своим местам.
Позднее, когда Пинчук улегся на нары, он стал думать о Варе, вспомнил лес и овраг, перед глазами его опять рябил покачивающийся листвой пруд у сожженного хутора, он припоминал слова, которые ему сказала Варя, когда они стояли в лесу, снова видел ее глаза и, умиротворенный от всего пережитого за день, вдруг представил себе: нет войны. Ушла война. Кончилась… Победа пришла…