Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Насчет внешности ты не совсем прав, — сказал Пинчук, чтобы уклониться от предложения Давыдченкова. — Разные есть ребята. Про Пелевина, к примеру, никогда не скажешь, что он разведчик, то есть в том смысле, что внешность у него самая обычная.

— Ну, — улыбнулся Давыдченков, и нос его, кажется, стал еще длиннее, — такой Пелевин, по-моему, единственный на весь фронт. Тут ты прав целиком. Иногда глазам просто не веришь, что вот именно он два часа назад был вместе с тобой на той стороне… Может, потому что он постарше нас. Хотя Паша Осипов покойный, кажется, ровесник был Пелевину, и тоже женатый… Но шик любил. Помнишь, как однажды Паша явился в кожаной куртке, маузер на боку. Забыл, где он раздобыл все это. А фуражка летная — с золотым крабом.

— Да, было, — Пинчук вздохнул. — Где мы тогда стояли? Кажется, это было после Днепра?

— Это было, по-моему, вскоре как пришел Батурин.

— Да нет же. Батурина еще у нас не было.

— В штабе Пашу, помнишь, заставили снять летную фуражку и отдать маузер. А в кожаной тужурке он еще долго форсил.

— Какой был парень! — сказал Пинчук и замолк.

Помолчал и Давыдченков. Оба сидели на бревне у сарая. Тихо поскрипывал в листве надломленный сук под порывами ветерка. По стволам деревьев ползали солнечные лучи. День окончательно разгулялся, глухо слышалась вдалеке стрельба; на большаке, проходившем в тылу, что-то гудело: то ли танк, то ли тягач.

— Слушай, значит, он даже и крикнуть не успел?

— Нет, — покачал головой Пинчук.

Снова замолкли. Отчетливо донесся скрип дерева, теперь с другой стороны сарая.

— Тут кругом все деревья побиты осколками да пулями. Наддай посильней — и повалятся, — сказал Давыдченков, задирая голову и оглядываясь.

— Не повалятся, — сказал Пинчук хмуро.

Давыдченков быстро поглядел на товарища и ничего не ответил. И стало вдруг как-то неестественно тихо вокруг, даже ветер прекратил свои порывы. Оба молчали и смотрели куда-то в гущу опадавшего леса, в мелькавшую сквозь макушки деревьев голубизну неба, и перед обоими кружилась желтеющая листва и колыхался, плыл в тумане знакомый голос, вставало в расплывавшемся высоком облаке смуглое, с горячими цыганскими глазами лицо Паши.

Давыдченков ко всем во взводе относился ровно, он каждого жалел, но если погибал к тому же настоящий разведчик, то Давыдченков прежде всего задумывался о том, с кем ему идти в очередной поиск. Паши Осипова нет, вычеркнут его штабные писари из списков взвода, ребята еще некоторое время будут помнить, какой был Паша, как говорил, как ходил, а потом время сотрет, и эту память — возникнут другие дела, другие парни появятся, одни и совсем ничего не успеют по себе оставить. Тот же, к примеру, Попов, первый его поиск оказался и последним. Война есть война. У Паши Осипова в далеком тылу есть жена, есть маленькая дочка. Но по молодости своей Давыдченков считал достойной только мужскую память, в которую одну только и верил, хотя еще и не испытывал ее в своей короткой жизни.

— Какую штуку выкидывает война, — задумчиво произнес он, чиркая спичкой. — Ты помнишь Пашин разговор? Он вроде шутил, а ведь получилось всерьез.

— Ты о чем?

— Помнишь, он как-то просил, что, если случится с ним беда, так чтоб не оставили его в поле, похоронили. Место просил приметить. Мы еще тогда смеялись: «Чудишь, Пашка!» Все боялся вроде, как бы ему без могилы не остаться. А ведь смотри — так и получилось.

— Да, действительно, — протянул задумчиво Пинчук. — Была у него эта блажь.

— Почему блажь? — спросил настороженна Давыдченков. — По-моему, нормальное желание.

— Смотри-ка, — Пинчук немного отстранился и с улыбкой оглядел Давыдченкова. — Черные мыслишки бегают в голове?

— Черные не черные, — вздохнул Давыдченков, — только, как говорят, все под верховным ходим. Уж если тебя не стало, так хоть пусть курганчик о тебе напоминает: жил такой-то, воевал, погиб тогда-то… Человек, глядишь, остановится…

— Слезу прольет, — вставил быстро Пинчук.

Давыдченков махнул рукой.

— Да ну тебя. Ты или не хочешь разговаривать или притворяешься, будто не понимаешь. Про слезу, учти, это ты сказал, а не я.

— Ладно, извини, — кивнул Пинчук. — Мне просто захотелось поскорее узнать твое конечное желание. Итак, человек остановится…

Давыдченков помолчал.

— Я сам не знаю толком, чего хочу, — сказал он нерешительно. — Я понимаю: память в мировом масштабе потомков там и прочее, я понимаю, что это распрекрасно и необходимо. Но знаешь, Леха, я хотел бы, чтобы вот прошел человек мимо курганчика и задумался: вот, мол, я живу, а этот парень погиб, а мог бы тоже жить. Чтобы ему хоть чуточку грустно стало. И совсем не обязательно, чтобы он произносил какие-то громкие слова, сделав при этом постную рожу, но чтобы настроение у него, пусть хоть на немного, испортилось.

Пинчук пожал плечами и отвернулся. Ему казалось странным разговаривать здесь, на фронте, о разных курганчиках — вообще всякие словеса насчет того, как придет кто-то да прочтет такую-то надпись, Пинчуку казались фальшивыми. По той же самой причине он совершенно не терпел разглагольствований о храбрости, мужестве, подвиге — ребята в разведке всему этому находили какие-то другие слова, все тут было понятно, а вот когда начнет кто-то со стороны поливать, как водой из пожарной трубы, такой медовый раствор получается…

— Тебе что, легче будет, — сказал он, продолжая разговор, — если кто-то поводит глазами по вывеске, а потом забудет через минуту.

— Почему же через минуту? Может, подольше.

— Если ты кому-то дорог, тот запомнит. Хоть сто лет промелькни, а он будет помнить. Скажешь не так?

— Так, конечно. Только все же…

— Ну что — все же? — Пинчук прищурил глаза и покачал головой. — Все это блажь, Вася. И Пашка блажил. Уж кто-кто, а он-то прекрасно знал, на что мы идем, отправляясь каждый раз в тыл к немцу. Знал и никогда ничего не боялся. А поговорить любил тут, в тылу, вроде как вот мы с тобой — расселись и балакаем. Нервы-то поослабнут, поглядишь вокруг, ну и полезут в голову разные мысли: один раз, дескать, проскочил, другой, в третий, глядишь, отметили, но отлежался, подлатали, пошел в четвертый, а там ведь пятый… Ведь сам знаешь, что часто напролом, на бога идешь…

Пинчук поднял голову и глубоко вздохнул.

— Ну, а ты?

— Что я?

— Ты думаешь иногда про это?

— Нет, почти никогда.

И, помолчав, добавил:

— Времени нет, Вася. Честное слово.

Давыдченков внимательно поглядел на Пинчука.

— Ладно, замнем насчет времени. А вообще ты прав. Разговорчик мы с тобой затеяли — Пашка бы послушал, обложил бы на всех европейских языках. Все-таки веселый был парень, наш Паша, память ему вечная.

Пинчук грустно улыбнулся. Уж кто-кто, а он-то знал своего друга. Находило на Пашку иногда, это верно. Так ведь это только в книгах пишут про несгибаемое железо, будто человек может привыкнуть и к стрельбе, и к смерти, к стонам раненых. Чушь сплошная. Война — дело жестокое, приходится стрелять, душить, колоть, но привыкнуть к этому невозможно.

— Я хочу тебя спросить, — сказал Пинчук, неожиданно взволнованный тем чувством доверия и открытости, которое вдруг связало его сейчас с Давыдченковым. — Наверно, надо письмо его жене написать. Паша говорил, что он обо мне рассказывал ей, так что мы вроде как заочно знакомы. Я только подумал: может, лейтенант напишет, а то каждый будет бередить ее. Как по-твоему?

— Я считаю, что тебе надо написать обязательно, — сказал тихо Давыдченков. — Как решит лейтенант — это его дело. Но тебе надо обязательно написать.

— Я в общем собирался… Но хотелось посоветоваться. Вдруг кто-нибудь скажет: почему, мол, вылез, ото всего взвода надо.

— Никто не скажет, — успокоил его Давыдченков. — Твоя сторона особая.

Они переглянулись и замолкли. Снова за сараем резко скрипнуло раненое дерево.

4

В лесу, в узкой лощине, поросшей редкими кустиками, уже два часа тренировались разведчики.

25
{"b":"819970","o":1}