— Наверняка врет, — протянула Зоя. — Ты разве не видишь, какой он мужик.
— Мужики, милочка, все одинаковы. Думаешь, Митрий другой? Такой же, имей в виду.
— Чего ты, Татьяна, мне все про этого Митрия?
— Да крутится, вижу, словечки разные подбрасывает. Ты этому Мите, между прочим, не поддавайся — это мой тебе совет.
— Откуда ты взяла. Да он мне совершенно безразличен. Мне даже неприятно, что ты говоришь о нем. Если хочешь знать, — Зоя с минуту помолчала, как бы решая, стоит ли идти на полную откровенность, — так мне совсем другой человек нравится.
— Ну-ка, ну-ка! — заахала Татьяна. — Расскажи-ка.
— Ничего я не буду рассказывать, — отрезала Зоя. — Пошли завтракать.
И, не дожидаясь дальнейших расспросов, слегка покраснев, Зоя вышла из комнаты.
Глава вторая
Огромная стальная птица, задрав кверху клюв, мчится по невидимому, уходящему в небо склону. Все выше, выше… Качались под крылом вмиг ставшие игрушечными квадраты поселков, змейки речек, очертания рощ и шоссейных дорог. Моторы бесновались, ревели хищно, точно звери, рвущие добычу, пока белая громадина не достигла невидимой вершины, через которую мягко перевалилось ее стальное брюхо, плоскости выровнялись — и теперь она величественно парила над землей, уходя все дальше и дальше в небесную синеву.
Над дверью, ведущей в кабину пилотов, погасло табло. И пассажиры, расположившиеся в глубоких с мягкими спинками креслах, начали отстегивать привязные ремни.
— Наш самолет летит на высоте шесть с половиной тысяч метров, — объявила Таня, необычно строгая в своем сером форменном жакете. — За бортом восемнадцать градусов ниже нуля…
Она сообщила, кто первый пилот, кто второй, кто радист, назвала себя и Зою — в голосе ее дрожал восторг и гордость, как у конферансье на сцене, когда тот объявляет имя любимого артиста.
Зоя сидела в дальнем салоне. После того как самолет набрал высоту, моторы гудели глухо, деловито, иногда в это гудение врезалась звенящая нота, и тогда казалось, будто начинает звучать какая-то тягучая старинная песня, слова которой все давным-давно позабыли.
Десяток минут затишья для бортпроводниц. Сиди и смотри за пассажирами, не понадобится ли что-нибудь, всем ли хорошо и удобно. Зоя сидела и думала. Обычно какой-нибудь ерунды, сущего пустяка хватало для Зои, чтобы задуматься. Она не умела размышлять о жизни вообще, о каких-то там серьезных проблемах, в которых не ощущала личной зацепки, и всегда удивлялась людям, которые умели говорить горячо и долго о вещах, не имевших, казалось, к ним никакого отношения.
И поэтому, когда какой-нибудь вопрос попадался ей в газете или возникал на собрании и если она пыталась про себя его разобрать, всегда получалось, что этот вопрос сводился к ее нелегкому детству и войне, которая отняла у нее отца, к больной матери.
«Неловко получается, — говорила про себя Зоя, недовольная горьким поворотом мысли и напоминаниями о вещах, которые ей хотелось бы забыть. — Злопамятная я, что ли?»
И тогда она старалась думать о людях, которые забывали про свое личное. На школьном диспуте «О красоте человеческой» ее одноклассница Маня Мокрова, прозванная за печально-вдохновенные глаза Фру-Фру, могла долго говорить о героях и их подвигах. Она говорила так, будто сама была с ними и участвовала во всех сражениях, будто вместе с ними таскала бетон на знаменитых стройках. И Зое, слушавшей ее, было ужасно стыдно в тот момент своих мыслей, которые в общем сосредоточились на собственном стираном-перестиранном платье, в котором так мучительно неловко выходить к доске.
После того вечера она подозвала Маню Мокрову и, уединившись с ней в дальнем конце коридора, спросила, как быть, если человек много думает о красоте платья.
Маня Мокрова к любому вопросу подходила серьезно: серьезно обсуждала вопрос о сборе макулатуры, серьезно выступала по поводу пропажи тряпки, которой стирали с классной доски, серьезно съедала завтрак, который приносила из дому. Оттого, наверное, в ее печально-вдохновенных глазах и застыла какая-то отрешенность, предвещавшая в будущем чрезвычайно большую красоту.
Она посмотрела снисходительно на Зою и сказала серьезно:
— Надо, чтобы платье не доминировало над душой. — Подумала и повторила: — Красота внутренняя затмевает все внешнее. Разве тебе это не ясно?
— Затмевает, но не сразу, — попыталась объяснить свою мысль Зоя. — Ее же не все видят.
— Кого?
— Внутреннюю красоту, — пояснила Зоя. — А на платье люди смотрят и сразу видят, хорошо или плохо.
— Ты очень антиполитичная, Садчикова, — сказала Маня, посмотрев на Зою еще более печально, и, считая разговор законченным, пошла от нее прочь.
Вот так странно развивались мысли Зои о самых общих вопросах. И сейчас, через три года после школы, она не могла освободиться от этой своей привычки, и когда ее взгляд скользнул по лежащей перед ней газете, то объявление, обведенное жирной рамкой, послужило поводом для разных мыслей опять же о себе.
В объявлении было написано:
«Тираж выигрышей денежно-вещевой лотереи состоится в городе Туле, 25 августа сего года, в тираже разыгрывается автомобилей «Москвич» — 44, автомобилей «Запорожец» — 44, мотоциклов и мотороллеров — 352, холодильников — 1980, всего в тираже разыгрывается 4 945 600 денежных и вещевых выигрышей. Приобретайте лотерейные билеты!»
И Зоя сразу же представила завлекательную картину, когда на один из трех билетов, которые у нее лежат в чемодане, она выиграет «Москвич» или, что тоже будет прекрасно, «Запорожец». Ей не нужна машина, она бы хотела получить деньгами. И, конечно, этих денег хватило бы на все: на шубу, о которой она давно мечтает, а самое главное — они с матерью могли бы тогда купить кооперативную квартиру. Если от стоимости пусть того же «Москвича» вычесть первый взнос на квартиру и купить шубу, то денег все равно останется на разные другие мелочи, о которых сейчас пока не хочется думать. А мать была бы на седьмом небе от близкой перспективы расстаться с их комнатой, выходящей в длинный коридор, в конце которого была огромная кухня, где шли постоянные разговоры с другими жильцами о тесноте и возникали частые недоразумения из-за газовых конфорок и других коммунальных неудобств.
Зоя стала думать о матери, о жизни во время войны, которой она сама не застала, потому что ее просто тогда еще не было, да и город их находился в глубоком тылу. Но когда Зоя была маленькой, мать постоянно рассказывала ей про войну и про фронт.
Из этих историй, рассказываемых под настроение, то грустное, то веселое, и родилось собственное Зоино представление о пережитом родителями времени. О городе, к которому она привыкла, но который был совсем не таким, когда шла война с фашистами.
Не было на улице нависающих дугами фонарей, и в домах по вечерам не светились окна, потому что люди боялись бомбежек. Город лежал зимой в снегу, который убирали только на больших улицах. И школа была в снегу, и парк культуры с деревянными лошадками и голубыми качелями в снегу. И скрипучие старые трамваи с фанерными окнами тоже были в снегу.
И каждый вечер по тропинке через двор выходила мать к заснеженным воротам, ждала почтальоншу. И другие женщины, повязав головы разными теплыми тряпками, тоже стояли у ворот.
— Тебе, Басова, письмо. А тебе, Садчикова, ничего нет.
— Ничего нет? — переспрашивала тревожно мать.
— Не каждый день радоваться. Получила же недавно, — возмущалась почтальонша, гулко хлопая друг о друга рукавицами, чтобы согреться.
— Получила, — соглашалась мать.
— Ну вот. Иногда лучше не получить, чем… — Она смотрела со значением и глухо бросала в сторону: — Кожевниковой извещение несу.
— Сын? — охали бабы.
Почтальонша, мрачно кивнув, уходила.
И женщины, горестно поохав, тоже уходили. И мать, шагая по тропинке обратно к дому, думала: «Лучше пусть нет, чем…» И на другой день, когда сидела в мастерской и шила нижние рубахи и кальсоны из бязи для фронта, все думала: «Лучше пусть нет, чем…»