Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В конце недели, когда Баулин объяснял Луке, как устранять неисправности пулемета, нарушающие нормальный бой, в рубку заглянул Рашпиль.

— Научился взводить ударник? — шутливо спросил он Луку и как-то болезненно улыбнулся.

— Так точно, товарищ командир, научился! — И мальчик, видавший в своей жизни лишь шоколадные бомбы, да и те только в витринах магазинов, передвинул на своем поясе настоящую бомбу с ввинченным взрывателем.

— Вся эта наука, которую преподал тебе Баулин, проверяется стрельбой по живым целям. — Заглядывая в голубые, с грустинкой глаза Луки, проверяя впечатление, какое производят на мальчика его жестокие слова, Рашпиль добавил: — Придется тебе перед вечером при всей команде бронепоезда расстрелять человека…

Лука побледнел, покачнулся. По сердцу словно полоснули чем-то.

— …нашего врага. Ты знаешь этого человека, это Гладилин. Он пристал к нам в Чарусе, но остался, как был, бандитом, махновцем.

— Никанор, а ты подумал, что зеленому мальчишке говоришь такие слова? — хмурясь, спросил Баулин.

За неделю, проведенную на бронепоезде, Лука встречал Гладилина раза три, даже разговаривал с ним, поборов в себе неприязнь к этому дрянному человеку. Узнав от Луки, что Степан Скуратов служит у гайдамаков, Гладилин долго расспрашивал о нем и даже сказал, усмехаясь, что у гайдамаков, наверное, служить веселее, чем в железной консервной банке — так он назвал бронепоезд.

Случилось так, что Гладилин покинул бронепоезд и, зайдя в будку к путевому обходчику, отобрал у него пару белья. Обходчик явился к Рашпилю с жалобой и в строю команды, которую тут же построили, сразу узнал своего обидчика. Гладилин стал отпираться, но белье с метками оказалось на нем. Рашпиль, комиссар с неограниченными правами, приказал арестовать Гладилина и расстрелять на закате солнца, после поверки, перед всей командой — для науки. Исполнение приговора после долгих колебаний решил поручить Луке. Этим он преследовал две цели: опробовать нового пулеметчика и, приказав ему убить врага, приучить к тяжким обязанностям на войне. Никанор хотел, чтобы Лука понял: уничтожение врага революции не убийство и зло, как сначала могло ему показаться, а есть священный долг и обязанность каждого гражданина Советской республики.

Все это Рашпиль рассказал мальчику в присутствии обозлившегося Баулина. Лука поднял на командира глаза, взял его за руку, попросил:

— Дядя Никанор, не надо… Очень прошу тебя, не надо…

— Чего не надо? — жестко перебил его Рашпиль.

— Не надо убивать Гладилина… Он ведь знакомый человек, вы ведь вместе работали. Богом прошу — не надо, пускай отдаст белье, и все. — Мальчик побледнел, губы его дрожали.

— Нет, надо! — загораясь духом противоречия, повысил голос Рашпиль. — Я твой командир, я приказываю тебе, и ты обязан выполнить мой приказ, иначе какой же ты боец? А пацаны нам не нужны, мы здесь не в бирюльки играем.

Недовольный мальчиком, а еще больше собой, Рашпиль ушел.

Весь день Лука ходил сам не свой. Вечером, ударяясь головой и всем телом о какие-то углы, поднялся он в башню, где его уже поджидал дежурный пулеметчик, сменивший Баулина.

Перед бронепоездом, спиной к открытой могиле, стоял полураздетый Гладилин. На голой груди осужденного темнело ровное пятно загара. Лука почувствовал, что у него не хватит сил лишить человека жизни. Сердце его то замирало, то яростно билось. Слишком тяжелому испытанию подверг его командир в первые дни службы! Мальчик так и впился взглядом в Гладилина, в его неуклюжую, слегка наклоненную вперед фигуру. Лукашка ничего больше не видел — ни малинового заката, ни кипящих под ветром верхушек тополей, ни солдат, молча выстроившихся вдоль бронепоезда. Весь мир заслонила жалкая фигура человека, покорно ожидающего смерти.

«Что же такое вина? И почему один человек может приказать другому убить третьего человека?» — так думал мальчик, исходя жалостью ко всему живому. И он вдруг увидел в воображении своем распростертое, исколотое штыками мертвое тело отца, увидел так ясно, будто сам присутствовал при убийстве. Нет, у ямы стоял не человек, а враг. Еще вспомнилось Луке, как во время его драки со Степкой, когда он заступился за Дашку, Гладилин исподтишка, с криком: «Он еврея спасал!» — ударил его в ухо и свалил на землю.

— Видишь грабителя, врага советской власти? — спросил мальчика Рашпиль, появляясь в тесной рубке.

— Вижу.

— Так что ж ты медлишь? Давай! Раз, раз — и точка!

Лука опустил неумелые пальцы на шершавые ручки затыльника. Как пламенем, обожгла его решимость покарать Гладилина смертью. Мысли его по-прежнему неслись вихрем, и в мыслях он видел Шурочку Аксенову, Дашку, мать. Они бы не допустили убийства. У Гладилина тоже была мать, и он тоже когда-то был мальчиком, забитым и несчастным.

Лука умоляюще посмотрел на Рашпиля, глотая слюну, твердо сказал:

— Стрелять я не буду! Пускай живет! — как будто только от его воли зависело — жить осужденному или умереть.

— Ты не будешь, так я буду. — Раздраженный таким оборотом дела, Рашпиль оттолкнул мальчика и стал поправлять пулеметную ленту.

Лука выскочил из башни, спрыгнул на землю, стремительно побежал к Гладилину и, закрывая его своим телом, обливаясь слезами, в исступлении закричал:

— Не надо!.. Не надо!.. Не надо!!

С ним случилась первая в жизни истерика.

Гладилин обнял дрожащего мальчика и нежно, с отцовской нежностью, чего никак нельзя было ожидать от него, поцеловал в обе щеки.

— Спасибо, родной мой! — И крикнул: — Что ж вы стоите! Принесите ему воды.

Строй красноармейцев рассыпался, смешался. Баулин побежал к своему ученику.

— Не надо его стрелять!.. Он больше не будет воровать!.. Мы за него ручаемся! — закричали красноармейцы.

Рашпиль сошел с бронепоезда. Приблизившись к красноармейцам, сказал:

— Ну что ж, раз вы так хотите, пускай живет! Но второй раз попадется — не сносить ему своей головы.

Он уже не жалел, что все так обошлось. Время сейчас такое — каждый человек, умеющий держать винтовку, на счету.

XIV

Гражданская война велась вдоль железных дорог.

Бронепоезда были оружием революции, и хотя они не обладали ни подвижностью полевых батарей, ни прочностью укрепленных бастионов и были ограничены железнодорожными путями, они наводили ужас на белогвардейские войска.

Девятые сутки под Гришином гремят горячие бои, подогретые стремлением овладеть донецким углем. Ночами, глядя, как скрещиваются в небе длинные клинки прожекторов, красноармейцы вели разговоры о черноморских гаванях, о женщинах, о детишках, о земле. Всех тянуло домой.

Посредине блиндированного вагона чубатый балтийский матрос Максим Ковалев тремя иголками, связанными суровой ниткой, татуировал Лукашкину грудь. В раскрытую дверь вливалась душно-липкая темнота. Матрос нагревал над церковной свечкой металлическую коробку из-под ваксы, и, дав ей чуть поостыть, водил ею над орошенной по́том, покрасневшей грудью, загоняя в дырочки сажу.

— Ну как, похож? — преодолевая боль, спрашивал Лука у своих новых товарищей, расположившихся вокруг него.

— Будто живой. Я ведь в Питере стоял рядом с ним на трибуне, — хвастаясь тем, что видел Ленина, говорил смуглый горбоносый Хмель, слесарь с Паровозного завода, рассматривая свежую татуировку на груди Лукашки.

За последние дни Хмеля не узнать. Он все куда-то спешил, не находил себе места… В его разномастных, как цветок братик-и-сестричка, глазах светилась неуемная жажда познания. Он торопил Максима:

— Ты мне на всю грудь наш бронепоезд намалюй. Я ведь в депо под него скаты подгонял, на домкратах парился… А внизу напиши: «Смерть кадетам и буржуям несет Хмель!»

— И куда ты только спешишь? Или у тебя не все дома? — скаля белые зубы, проговорил шутник Голиус.

— Да, это бывает с каждым — за три дня до смерти, — бросил кто-то со двора, услышав Голиуса.

К группе товарищей, мягко ступая на согнутых в коленях ногах, подошел куприевский крестьянин Паляница. С высоты башенного своего роста взглянул, что делают хлопцы, потянул за рукав Максима.

71
{"b":"815023","o":1}