Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В казарме за общим, потемневшим от жира столом пьянствовали человек двадцать. Разбитные женщины хватали мутные чарки и нервно, словно силясь перещеголять мужчин-подзаборников, глотали огненную жидкость. Алешка Контуженный заводил лихую босяцкую песню. Ему пробовали подтягивать, путая чужие, незнакомые слова:

Умеем жить. Умеем пить,
И бросьте нас подначивать.
Умеем девочек любить,
Карманы выворачивать.

Обглоданная войной страна страдала, уже кое-где начинался голод, но на заводе не голодали. На завод привозили пуды бракованных продуктов: трихинозную свинину, заплесневевшую колбасу, тронутую тленом резаную птицу, красную от селитры солонину. Все это присылалось санитарным надзором для уничтожения, но ветеринар кое-что признавал годным для рабочих — как он выражался, «для луженых желудков». Едкими пряностями убивали неприятный запах, жарили, варили и ели. Из ухарства жарили даже собачье мясо, макали ломти хлеба в чашки, полные горячего светлого жира. К тому же считалось, что собачье мясо помогает от чахотки.

Лука вышел во двор, в голове плавал чад хмеля. Скуратов все-таки заставил его выпить рюмку самогону. В густой паутине туч одиноко, как пойманная, билась звезда. Мальчишка почувствовал, что кто-то потянул его за рукав, всмотрелся в чужое, темнотой измененное лицо, с отвращением сказал:

— Что тебе надо? Уходи вон!

— Лукаша, милый, постой, я чтой-то тебе поведаю.

Женщина осторожно взяла мальчика за руку, посадила рядом с собой на скамейку. Ее мучила ревность. Избитое, в синяках, лицо не болело так, как израненная, облитая грязью душа. Бывают у человека такие минуты, когда он тянется к первому встречному излить свое горе, выплакать его, как на материнской груди. В такие минуты одиночество сводит с ума и способно толкнуть на самоубийство. В такие минуты, как никогда, человеку необходим человек.

Молодая высокая женщина держала мальчишку за руку, боясь, что он не дослушает, оставит ее одну и вернется в казарму, откуда ее сейчас выгнал муж. Звали ее Дашкой. Муж ее, Степан Скуратов, хотя и был лет на тридцать старше Лукашки, числился его первым приятелем и поверенным, которому отдавались на сбережение самые затаенные мысли. Противоположность характеров только сильнее скрепляла их дружбу. По слухам и бабским наговорам Лука знал, что Степан лет пять назад взял свою Дашку из публичного дома.

Ночь была темна и тепла. Невдалеке перекликались перепела, у самых ног мирно ползали жабы. Удивительная и как бы цветущая тишина ночи расслабляла, утомляла тело, словно опуская его в теплую воду. Дашка всегда вызывала в мальчишке отвращение, но сейчас он не испытывал этого чувства — за каждым ее словом он угадывал щемящую боль. Дашка говорила быстро, не спуская глаз с черной, слегка посеребренной лунным светом листвы деревьев.

— Лукашка, ты знаешь, Степка любит тебя, как сына. Ты мне можешь помочь. У меня к тебе просьба. Ты не верь бабам, которые брешут про меня, они еще горьше, чем я. — Дашу прорвало, слова посыпались неудержимо. — Не такая я совсем, какой меня малюют. Облыжно говорят, по насердке. Сами темные и меня дегтем чернят. — Она что-то вспомнила, в му́ке хрустнула пальцами. — А какие хорошие песни слышала я про любовь! — И уже тихо, мечтательно, как бы сама с собой: — Есть же такое невозможное счастье, когда любят друг друга. И тянет в степь, в душные полыни, к этой горькой траве. Сидеть бы с любимым, и звезды сверху, с синего неба, падают прямо в очи… Или того лучше: взяться обоим за руки, оторваться от клятой земли и полететь — все выше и выше, до самых звезд, и так лететь вечно, поддерживая друг друга… Понимаешь, как в сказке хорошей. — Она передохнула и продолжала говорить плавно, словно сочиняла песню, вкладывая в нее самые лучшие слова и мысли, которые ей приходилось слышать; а она всю жизнь прожила на юге, среди украинцев, все свои чувства выражавших в песне. — Люблю полынь больше ото всех цветиков, на ней вся наша горькая жизнь настояна. А заместо этого — сам знаешь — нас ведьмами обзывали и мучили нас пьяные кобели за свои полтинники. Да зачем тебе знать это! Ты еще маленький, несмысленочек. Или нет! Ты все понимаешь. Ты такой же пропащий, как и я. Кто попал на этот клятый завод, тот не выберется отсюда. Тут кончается путь всех бездольных, здесь каторга проституток и босяков. Падать дальше уже некуда. Тут тебе дно и покрышка.

Луку охватил страх. Глаза Дашки, окруженные синими пятнами, блестели, как у кошки. Он поднялся, пытаясь оторвать от себя ее цепкие руки.

— Ты не беги, ты побудь со мной. Послушай мою жизнь, какая она была. Ты такой маленький, чистый, словно цветочек. Несмысленочек мой желанный… Ах, был бы ты моим сыночком, сколько бы сказок я тебе наплела! Я ведь никогда никому-никому ни одной сказки не рассказала, а тебе поведаю всю мою правду подноготную… Так вот, вначале Степан котом был у меня, а потом я выправилась, начала жить с ним супружеской жизнью. И полюбила его одного, навсегда, до гроба. Вот я говорила тебе, что никого никогда не любила. Не верь, сбрехала я. Сама себя обдурить хотела. Я и сейчас Степку люблю, а он — сволочь. Он пять лет прожил со мной, почти каждый день колотил, затравил совсем, а теперь задумал бросить, связаться с Федорцовой Одаркой, потому — богатая она, вдова, хату свою имеет, землей владеет, хозяином Степку сделает… Ты вот дружишь со Степкой, а что он за человек — не знаешь. Он день и ночь бредит землей, говорит — вся сила человека в земле. Он сильный, ой какой сильный! И при случае много бед натворить может. Книжки про Наполеона в залавке хранит. Опустит чуб на лоб, скрестит на груди руки, подойдет к зеркалу и часами стоит, будто перед портретом… Уйдет он от меня к Одарке!

Это признание было самым тяжелым в рассказе Дашки, тяжелым и самым для нее стыдным. Если муж ее бросит — каждый подумает, что она сама в том виновата. Эта мысль мучила Дашу, как болезнь.

Глядя Луке в глаза, она думала: «Неужели и он считает, что будь я хорошей, то не бросил бы меня Степан? Эх, не знает никто моей жизни! Так пусть хоть мальчишка знает, пусть не думает, как все, не поминает халяву лихом».

— Знаешь, он это задумал всерьез. А он упорный: что загадал — хоть убей, сполнит. Одна сила могла бы оставить его при мне — ребенок. Но ребенка теперь у меня уже никогда не будет. Раньше были, еще до Степки, — завяжется во мне плод, махонький еще, а я его сама, своими руками, как зеленое яблочко, срывала. Ну, и жилу какую-нибудь порвала, а жила — не веревка, ее не свяжешь… Ты знаешь, он все года, что жил со мной, ждал сына. Степка без боли не может смотреть на чужих детей. А теперь всему конец. Выгонит меня, свяжется с Одаркой, чаек будет попивать в собственном палисадничке да поджидать пухлого ребеночка. Все для меня погибло, навсегда рухнуло. Ходила я к доктору Цыганкову, отнесла ему полпуда сала. Долго он щупал, разглядывал. «Нет, говорит, и не надейся. Пустоцвет ты теперь». И сказал-то тихо так, и слово такое короткое, а меня как громом ошарашило…

IV

Поцеловав Луку в лоб, Дашка вернулась в строгую свою комнатенку, потрогала пальцем желтую от окурков землю в цветочных горшках и, хотя земля была влажная, полила ее, спрыснула водой мясистые листья фикусов. В комнатушке стоял тяжкий, невыветриваемый дух кожи, сухих полевых цветов, пыли. Над деревянной кроватью с точеными шарами на спинках висит на стене Степаново охотничье ружье — пятизарядный браунинг; на подоконнике — дешевое в форме сердца зеркало, кисточка для бритья, бритва в картонном футляре.

Давно, когда Степан купил ружье, спрятала Дашка два патрона, заряженных волчьей картечью. «Один для Степки, другой для меня, потому — жить так, как мы живем, больше нельзя».

Прошло несколько лет, а позеленевшие патроны все лежали в тайничке. Видно, живуча душа у русской бабы, все перетерпит.

6
{"b":"815023","o":1}