Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Если бы колбасе крылья, то наикращей бы птицей была!

С раздражением плюнул и пошел к бойцам, встретившим его одобрительным гулом.

Оккупанты прекратили обстрел, и вскоре в их сторону поскакал свадебный поезд с попом, с женщинами и детьми; на подводах горланили пьяные песни. Впереди ехал шестилетний мальчик и, словно жар-птицу, держал в руках икону, на слепящей позолоте ее сказочными перьями играли трепетные лучи заходящего солнца. Вся ставка у Махно была на этого мальчика. Станут в него стрелять или нет? В этом заключался весь фокус.

С замиранием сердца смотрели партизаны вслед свадебному поезду. По ту сторону пруда вражеская застава остановила подводы; спустя несколько минут они двинулись дальше и вскоре исчезли за ветряками, там, где стояла невооруженным глазом видимая батарея.

В то же мгновение, упредив немецкую атаку, основные силы Махно, предводительствуемые Убийбатько, ударили в противоположную сторону, где их меньше всего ожидали. Сорок тачанок, вооруженных пулеметами, со свистом вырвались на крутой холм, перед которым лежала дорога, и, развернувшись по двадцать в каждую сторону, строчили до тех пор, пока весь отряд не ушел в образовавшийся прорыв. После этого тачанки замкнули отступление и ушли, словно растаяли в наступившей темноте.

На последней тачанке ехал Убийбатько, грел озябшие руки на горячем кожухе пулемета. Рядом с ним, закусив зубами ленты бескозырки, чтобы ее не сорвало ветром, сидел Лященко. Микола Федорец лихо правил конями.

— Скоро красные придут, надо вливаться в их регулярную армию. Хватит разбойничать! Тошнит меня от анархистов ваших, — говорил Убийбатько, облизывая воспаленные губы. — А ты почему с ними путаешься? Видать, не настоящий ты матрос, если не с большевиками. Как кинулся я на оккупантов, не было страха, а сейчас страшно. Ведь убить могли! А у меня мать, Фроська, дети. Вся моя жизнь около них. Ты свою мать помнишь?

— Помню, как мать не помнить! — ответил матрос и, отклонившись, выстрелил Убийбатько в затылок. Запел: — Эх, яблочко, куда котишься? Махно в лапы попадешь, не воротишься.

Микола Федорец, сидевший на козлах, испуганно обернулся, уронил кнут, свалившийся на землю.

— Тише, так надо, — сказал ему Лященко и велел погонять, чтобы выбраться в голову отряда.

Почти весь отряд вышел из окружения. Пройдя за длинную осеннюю ночь семьдесят верст, он соединился со штабом, остановившимся по уговору в селе Байдаках.

Падал первый снежок, от которого становилось светлее; медленно, с неохотой садился он на грязную землю. Тачанки, встреченные лаем собак, въезжали в богатое село, над которым, словно дым от пожара, кружилась стая раскричавшихся галок. В голых ветвях серебристых сибирских тополей свистел резкий ветер, и только на кустах сирени да на ольхе молодо зеленели листья, второй раз набухали почки, напоминая о кратковременности зимы.

Тачанку с телом Убийбатько Лященко остановил у хаты, в которой расположился Махно. Обметя веником снег с сапог, поспешно вбежал в избу.

Атаман сидел у стола, на котором горела стеклянная граненая лампа, наклонился над истертой на сгибах картой. На лавке, положив под голову седло, спал в помятом жениховском наряде Щусь.

На скрип несмазанных дверных петель Махно поднял тяжелую голову и, увидев Лященко, не выказал ни радости, ни удивления, даже не спросил его о судьбе отряда. Первым же вопросом он озадачил привыкшего ничему не удивляться матроса:

— Что, думаешь, Наполеон так же начинал, как а мы, или по-другому как?

— Отвяжись, ради бога, со своим Наполеоном! Дались они тебе, эти Ганнибалы всякие. Вот Суворов — это другое дело. Суворов русский — и потому понятней всем и каждому.

Махно, вспыльчивый, как порох, зло посмотрел на Лященко. Тот спохватился и отрапортовал о благополучном выходе отряда из окружения. Брошены только раненые да четыре орудия. Тут же Лященко добавил:

— Убийбатько, как было приказано, я с парабеллума жизни решил и по настоянию бойцов труп его привез с собой. — И тут же признался: — А не будь его, не вырваться бы нам из ловушки. Все до одного полегли бы, вместе со всей твоей славой.

Не спрашивая разрешения, в хату ввалились засыпанные снегом махновцы. На руках они несли застывшее тело Убийбатько.

— От убили славного командира, самого любимого нашего товарища. Предадим его сырой земле со всеми воинскими почестями, — сказал один из них и сдернул о лохматой головы баранью шапку.

— Прощайся, батько, со своим верным дружком, — сказал второй махновец.

— Пошел человек по шерсть, а вернулся сам стриженый, — проговорил третий, в драной свитке и сыромятных постолах, и приложился к фляге, из которой остро дохнуло спиртом. Махновцы не разбавляли спирт, чтобы больше можно было взять с собой.

Нагрели воды, обмыли мертвое тело, одели в чистое, из солдатской неотбеленной бязи белье, выпрошенное у хозяев хаты; несмотря на недовольство хозяйки, вынули из божницы венчальную восковую свечу, обведенную золотой ниткой, зажгли ее и вложили в руку убитому.

И пока плотники, отыскавшиеся в отряде, мастерили в клуне гроб, в хату, наполненную холодом и запахом ладана, один за другим входили партизаны. С неподдельной грустью прощались они с Убийбатько. Простой, храбрый и доступный командир успел им полюбиться.

Хоронили Убийбатько, как запорожца, на высоком кургане, со всех сторон открытом ветрам. И, когда гроб опустили в яму, партизаны закричали:

— Говори, батько! Говори до нас свое слово!

Поеживаясь от холода, пряча от людей осатанелые, кровью налитые глаза, Махно сказал:

— Матери одинаково всех детей своих жалко, потому — какой палец ни обрежь, все равно больно. А я потерял своего лучшего друга. — Он заплакал и еще что-то долго бормотал, но слов нельзя было расслышать за ветром и криками воронья, кружившего над головами.

XI

Над бескрайней степью в синем безоблачном небе, словно подсолнух, цвело солнце — уходила надоевшая зима. От соломенных крыш отваливались желтые сосульки, падали светлые, прозрачные капли. В середине дня, когда жарче пригревало солнце, вблизи дорог принимались журчать звонкие ручейки. Крестьяне подолгу задерживались на дворах, смотрели в небо, выискивали жаворонка — первую птицу, вестницу весны, — потом переводили взгляд на дорогу. Будто ждали кого-то.

Так же как в природе, появились признаки весны и в крестьянской жизни. Ходили упорные слухи, что большевики возвращаются на Украину, восстанавливают в селах советскую власть, снова отдают беднякам помещичью землю.

В один из ласковых, тихих вечеров на попутной подводе приехал со станции отец Лукашки. На голове его был кожаный картуз с красной звездой. Возница остановил лошадь у хаты Отченашенко. Иванов снял с подводы осыпанный сенной трухой сундучок, достал из кармана кожаной тужурки деньги.

— Что ты, товарищ Иванов! С таких, как ты, денег не берем, а за разговор про землю — спасибо, обнадежил ты нас. Всему селу расскажу…

— Расскажи, расскажи, — проговорил механик, удивляясь, что чужой человек назвал его по фамилии. И вдруг увидел Лукашку.

Мальчик сразу узнал отца. От неожиданности он уронил кувшин с молоком, который держал в руках, наклонился, чтобы поднять, но махнул рукой и бросился в объятия отца.

— Папа, папа! — кричал он и, как маленький, прижимался к его небритому лицу. — Где же ты все время пропадал?

— Далеко, сынок, в Царицыне. Ну, как тут у вас дела? Старик Отченашенко жив?

— Жив, славу богу, — по-взрослому отвечал мальчик.

— А про Убийбатько ничего не слыхать?

— Брехали, будто убили его немцы под Токмаком. Да идем в дом, что ты расположился здесь! — Лукашка видел: подходят люди; боясь, что они задержат отца разговорами, он потянул его в хату.

Даже всегда спокойная старуха, жена сапожника, засуетилась, узнав Иванова.

— Не ждали мы тебя… А молоко где? — накинулась она на Лукашку.

— Мы на радостях кувшин разбили. Но вы не серчайте, я вам подарок привез, — сказал механик и, открыв сундучок, вынул оттуда и подал старухе плисовую кофту, два куска мраморного стирального мыла и головку сахару, завернутого в синюю бумагу.

66
{"b":"815023","o":1}