Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Лукашке он подарил новые ботинки, старику — медную зажигалку в виде дамской туфли.

Старуха взяла подарки, прикинула на руке сахар, сказала:

— Лучше бы ты соли привез. Соль теперь дороже сахара, а на зажигалку и вовсе напрасно вытратился. У деда кресало есть. С одного удара зажигает трут, в золе варенный.

Механик поужинал. В беззвездном небе показалась луна, заглянула в окно.

— Пойдем, сынок, погуляем, — предложил отец.

Они вышли из хаты и, не сговариваясь, по чуть подмороженной к вечеру дороге пошли на кладбище, остановились у одинаково им близкой, уже осевшей могилы.

— Бываешь у матери? — спросил механик.

— А зачем? Она ведь мертвая, слезами не воскресишь.

Синий безжизненный свет заливал могилы, позеленевшие от времени кресты, голые кусты и деревья, проникал, казалось, в самую душу, холодил ее, выгонял из нее тепло.

— Не люблю вечеров, утро завсегда лучше, — промолвил Лукашка, чтобы отвлечь отца от горького раздумья.

— Надо будет цветы посадить на могиле. Пусть знает мать, что мы помним ее и любим.

— Да ведь неживая она. Как же знать-то будет?

— Понимаешь, Лука, в бога я не верю, давно не верю. Не было его и нет. А все-таки скажу тебе: самое прекрасное, что создал на земле человек, — это веру в свое бессмертие. С верой и жить и умирать легче. Помнишь, когда хоронили мать, из гроба вылетел шмель? И показалось мне, что это душа ее улетела. И знаю, что чепуха, дедовы пережитки, а помнилось… Видно, с детства осталось, в детстве я часто в церковь ходил, пение слушал, иконам кланялся…

— Чудак ты, папа. — Лукашка потянул механика за руку: — Пойдем отсюда. Живым, говорят, не место среди мертвых.

— Ну, ну, не сердись, это я так, пошутил… Бог, загробная жизнь, душа — все это выдумки… А мать жалко, ужасно жалко.

Они вернулись домой, легли спать.

На рассвете осторожно, чтобы не разбудить сына, Иванов встал, вырыл в саду опаленную зимними морозами яблоньку с оттаявшей, уже посветлевшей корой и посадил ее у могилы жены. Долго, бездумно сидел против яблоньки, умиленный теплом и красотой рождающегося дня.

Мир стоил того, чтобы жить в нем, а для этого надо было бороться, защищать свободу людей в этом несправедливом мире, который взялись переделывать большевики.

Иванов поднялся и пошел навстречу выплывшему солнцу.

В сельсовете уже собрались и ждали его. Столько накопилось у крестьян безотложных дел! На рассвете видели, как механик шел на кладбище с деревцом на плече, но никто не пошел за ним, оберегая его уединение, боясь вспугнуть его тоску.

Время засевать влажную от снежного половодья землю, а кулаки и сами не выезжали в поле и сеялки, бункера и скотину держали в сараях, под замками.

Собрали сельский сход, на который пришло все село, как на первый весенний праздник.

Выступая, Иванов только плечами передернул.

— Да чего же вы ждете? Забирайте у кулаков инвентарь и выезжайте в степь. Земля ждать не станет, выпьет из нее солнце влагу, и тогда, считай, пропадут семена. Сей овес в грязь — будешь князь. Да что я вам толкую, когда вы это лучше меня знаете!

Старый Отченашенко крикнул из задних рядов, словно ударил:

— Ты у нас кулаков не трогай! Кулаки у нас — сила, на своих харчах махновскую банду содержат; а чтобы беднякам зерна на посев занять, так на то бог даст.

Краска гнева бросилась в лицо Иванова, тронутое апрельским загаром, ноздри его квадратного носа раздулись, глаза сузились. Он оглядел разношерстную толпу, в которой узнал знакомых кулаков, и, подчеркивая каждое слово, проговорил:

— А ну, хотел бы я посмотреть — кто завтра откажет обществу в плугах, сеялках и волах? Советской власти хлеб нужен.

Федорец, у которого два сына — Илько и Микола — служили в махновской банде, подступил ближе, багровея, закашлял.

— Ты нас на глотку не бери, тонка у тебя глотка. А сеять для городских комиссаров не будем… Нет такого закона, чтобы силком заставлять сеять. Согнуть можно молодую ветку, а не старый дуб.

Сквозь поднявшийся шум слышал Иванов, как Грицько Бондаренко, дергая его за рукав пиджака, гудел над самым ухом:

— Сашко, у него и немцы хлеба не брали.

Слышались голоса:

— Межа не стена, а перелезть нельзя.

— У него среди зимы льду не выпросишь.

— Не мешало бы занять у него пудов триста пшеницы на незаможницкую громаду, а то все равно согреется, пропадет или на самогон переведут.

— И заберем, просить не будем, — как о решенном деле сказал Иванов. — Поле словами не засевают.

— С одного вола двух шкур не дерут, — пробормотал Федорец и, шатаясь, будто пьяный, побрел к коням — ехать к себе, на хутор.

Зеленоватая податливая земля мягко пружинила под стоптанными широкими каблуками сапог. Чуяли крестьяне, топча перед сельсоветом майданную землю, что она ждет, настойчиво просит зерен.

Механик объявил о том, что змиевские земли снова возвращаются крестьянам.

— Спасибо за подарок советской власти, — сказал Отченашенко, осенил себя крестным знамением, поясно поклонился, встал на колени и поцеловал землю.

Все сняли шапки.

— Поляжем в эту землю, но никому ее больше не отдадим! — крикнул Грицько Бондаренко, повернулся и пошел домой, припадая на раненую ногу.

— Жизнью своей отблагодарим советскую власть!

— Кормильцы вы наши! Дай я тебя обниму!

К механику лезли бородатые знакомые и незнакомые люди, он обнимал их и целовался с ними.

— Эх, кабы покойнички наши дознались, до какого рая мы дожили! Встали бы, наверно, из могил — да сразу за чапиги, плуги и в поле.

Иванов долго смотрел вслед Бондаренко, вспоминая, как Микола Федорец спустил на него кобеля.

«У него с куркулями старые счеты. Он мог стать головой коммуны, недаром работал на Паровозном заводе».

— Скажи, пожалуйста, Грицько Бондаренко служил у Махно? — спросил механик у Отченашенко.

— Что ты! Махновцы сына его убили за то, что писал в газету, кулаков хаял.

— Хочу я в Куприевом коммуну организовать. Вот бы голова был подходящий.

— Кращего не найти, — согласился сапожник. — Убийбатько — тот был потверже, но, говорят, убили его немцы.

День цвел нестерпимо ярко, жгло солнце, свежая зелень пробивалась по всему широкому майдану. Надо было торопиться с дележом земли, выезжать в степь.

— Соберите весь инвентарь возле кузни, будем его чинить совместно, — присоветовал механик. — Сеять тоже будем гуртом, помогать друг другу, сделаем шаг в коммунизм.

— Как это так? — спросил кузнец Романушко.

— А так, что дед Данила поделает вам новые штильваги, а вы ему перекуете лемехи. Что делаешь сам, то сделаешь скоро.

Народ одобрительно загудел:

— Гуртом батька легко бить.

Не прошло и часа, как ветер уже погнал по улице белые перья сосновых стружек, вылетающих из-под рубанка деда Данилы. У деда золотые руки. Нет такой деревянной вещи, которой они не смогли бы сделать. Из твердого мореного дуба мог дед вырезать портрет человека, из пахучего черноклена как-то смастерил цветок, и он, словно живой, веселил в январскую стужу глаза соседей, напоминал, что есть на свете такой веселый месяц — май.

Старик трудился с тем пьянящим азартом, с каким работается на виду у других, зажигал людей своим примером.

К Даниле, хромая, подошел Отченашенко. Не прошло и минуты, как старики уже смеялись здоровым, заразительным смехом.

Отченашенко, вытирая глаза, крикнул:

— Олександр Иванович, иди послушай, что дед Данила кажет! Уверяет, будто вчера видел скворца.

Обходя желтоватые, подкрашенные навозом лужи; к старикам подошел механик.

— Скворец, он даром не прилетит. Значит, весна всерьез, — сказал дед и с разгона повел рубанком по дереву, от которого исходил сладковатый медовый дух.

Словно трудовой улей, гудело село. Из кузницы доносились веселый перезвон молотков, шипение меха. Сквозь распахнутые двери видны были маковые лепестки огня. Три кузнеца в расстегнутых полотняных рубахах перековывали вытертые до белого блеска лемехи плугов, впервые в жизни не спрашивая, чьи они, и не собираясь брать за работу плату. Там же, возле кузницы, зубьями кверху лежали внавал покрытые ржавчиной бороны.

67
{"b":"815023","o":1}