Бедняки вздыхали и терпели, цеплялись за свои лоскуты земли, дохода с которых хватало лишь на то, чтобы не помереть с голоду и кое-как прикрыть наготу; бедняки рожали детей, работали с утра до вечера, из поколения в поколение ждали избавления от кулацкой и царской неволи; искали утешения в напевных текстах евангелия да в бунтарских виршах Тараса Шевченко.
Вечером парубки с богатой половины села по гребле переходили через ставок, толкались по проулкам, душистыми ветками сирени отмахивались от комаров. Дивчата, сидя на бревнах, лузгали семечки, смеялись, пели, играли в тесную бабу и испорченный телефон.
Гришка Брова тосковал, перестал ходить на улицу, запил. Ревнивая тоска сосала его сердце; навеки вошла в него Ольга, и никакой царской водкой не вытравить ее. Парень боялся самого себя и потому избегал даже случайной встречи с Ольгой. И, хотя он не любил сплетен, друзья нашептывали ему о беспросветной бедности молодоженов, у которых нет белья на переменку и не всегда найдется кусок хлеба к обеду.
Ехали как-то из степи парни, душ десять. На передней арбе печальный Гришка пел веселую песню. Позади кто-то подстрекающе крикнул:
— Грицько, вон идет тот, кто тебя всю зиму гарбузами годует!
Александр, утомленный работой, возвращался с винокуренного завода, на ходу «концами» вытирал вымазанные в мазуте пальцы. Лучи заката золотили обострившиеся его скулы.
— Эй, ты! — крикнул Гришка, сдерживая коней.
Александр остановился.
— Жену побираться скоро пошлешь? — Гришка зареготал, стегнул лошадей по крупам.
Александр долго стоял, закрывая от солнца глаза ладонью, с ненавистью смотрел на проплывшие мимо арбы.
Давно исчезли за поворотом дороги кулацкие кони, а ему все виделось, как в поднятой пыли яркими языками пламени вспыхнули в последний раз кумачовые сорочки его недругов. Парни правы: положение его было незавидное, впору и в самом деле с женой и ребенком идти побираться.
Мать Ольги каждый день расхваливала Гришку, настраивала Ольгу против мужа, взяла на себя роль сводницы. И свела-таки их, толкнула дочь на грех, а после этого стала бахвалиться перед соседями, чтобы досадить нелюбимому зятю.
По селу поползли грязные слухи. Как-то после постного обеда Иванов спросил жену, пытливо всматриваясь ей в глаза:.
— Правда ли то, что судачат о тебе бабы?
Почернела Ольга, стояла как дерево, обожженное молнией. Под отчаянным взглядом мужа сжалась, как под ударом, и тихо вымолвила:
— Не хочу от голода помирать… Брошу тебя, жить пойду до Грини, у них и земля и лавка.
В ту же ночь, поцеловав пьяного деда Семена в его широкий лоб, не попрощавшись с женой и захватив маленького Лукашку, механик ушел на станцию и первым поездом без билета уехал в Чарусу. Там он с большим трудом снова устроился на Паровозный завод…
Все это Лукашка знал частью со слов отца, а частью додумал сам. Об этом и размышлял он сейчас, лежа на жесткой полке в чаду табачного дыма.
Вечером поезд остановился у каменной будки путевого обходчика. Отряхиваясь от снега, в вагон вошел закутанный в башлык старик кондуктор и, прокашлявшись, заявил, что на паровозе выкипела вода. Товарищи пассажиры, если хотят ехать дальше, сами должны натаскать в тендер воды.
— Как это сами? — раздраженно спросил мешочник в пенсне и в чиновничьем картузе с круглой кокардой. Был он перевязан бабьим платком.
— Очень просто, — ответил кондуктор. — Водокачка не работает. Надо всем мужчинам выйти из вагона, образовать живую цепь от колодца до паровоза и, передавая друг другу ведра с водой, наполнить тендер…
Лука не стал слушать спор, разгоревшийся между пассажирами. Он спрыгнул на мерзлую землю и, обходя пустые вагоны, добрался до станции. На вывеске прочел ее название. Это была та самая станция, где ему надо было сходить. Тридцать верст он проехал за двое суток. Вещей у него не было. Лукашка расспросил у стрелочника о дороге и, поеживаясь от мороза, пошел в село Куприево.
Минут через сорок на взгорье он увидел белый с колоннами помещичий дом Змиева и сразу признал его по рассказам отца. Дом был нежилой, ни один огонек не светился в окнах с выбитыми стеклами. Мальчику стало страшно, и он прибавил шагу. Миновав помещичий дом, Лука остановился передохнуть, услышал собачий лай и уловил запах кизячного дыма. Зоркие глаза его разглядели в темноте очертания хат.
Куприево! Здесь жила его мать. Он не выдержал и побежал, торопясь поскорее увидеть ее. Сердце его стучало. Он волновался — как-то встретит его мать, почему она ни разу не написала ему, не попыталась его увидеть? О, если бы она знала, сколько раз он вспоминал о ней, как он любит ее, она бросила бы все и за сто верст пешком прибежала бы к нему!
Потом мальчик стал думать о деде Семене, отце его матери, слепом запивошке и балагуре, о котором всегда с любовью отзывался механик. С дедом не будет скучно, они вместе станут рыбачить, поедут в поле сеять хлеб, будут ловить ревнивых зябликов, разводить ангорских кролей. Отец уверял, что слепой дед все умеет делать, со всем справляются его ловкие руки.
Без труда отыскал Лука дом Бровы — каменный, покрытый синим одеялом снега. Пробрался во двор, под заливчатый лай собаки взбежал на крыльцо, открыл дверь, прошел темные сени, толкнул еще одну, обитую войлоком дверь, ввалился в жарко натопленную горницу, освещенную керосиновой лампой и, ослепленный светом, замер. К нему шагнула полная женщина, неприязненно сказала:
— Ничего нет, бог подаст, иди! — Измазанной в тесте рукой она толкнула мальчика в спину.
От стены отделился розовощекий старик с высоким лбом и широким носом. Он укоризненно пожурил женщину:
— Не скупись, Ольга. Вынеси хлопчику пирога.
Ольга? Кровь бросилась Луке в лицо, голова его закружилась.
Женщина озлобленно сунула ему в руку горячий пирог, пахнущий кислой капустой.
— Ну, иди, иди, чего стал! Шляетесь тут, нет от вас покоя ни днем, ни ночью. А вы, тато, на ночь спускайте собаку с цепи.
Лука хотел повернуться и уйти, но его ноги обмякли, и он, чтобы не упасть, прислонился спиной к стене. Вспыхнула острая жалость к себе. Он едва выдавил священное для него слово:
— Ма-ма!
Женщина вздрогнула. Не ослышалась ли? Спросила:
— Что ты буровишь?
Дед выступил вперед.
— Тебя как зовут, хлопец?
— Лука! — крикнул мальчик и, как под нож, шагнул к свету.
— Внучек мой! А ты что же, людодерка, на сына как неприятель глядишь? Целуй, лобызай его! Прощения проси!
Ласковые руки деда охватили шею Лукашки. Мальчик никого не видел, кроме матери. А она стояла у двери, словно он распял ее своими словами.
Лука вырвался из объятий деда, охватил руками располневшую поясницу матери, слезы градом хлынули у него из глаз. Он вдыхал запах ее платья и, как потерянный, лепетал бессвязные слова.
Пока он плакал, мать смахнула с рук остатки теста и ласково, грустно гладила его лохматую, давно не стриженную голову. В этом, пять минут назад еще чужом мальчишке сосредоточился для нее весь смысл ее проклятой жизни. Столько лет жила она без радости и не догадывалась, что есть у нее большое счастье, от которого когда-то она сама отвернулась! Что стоит ее любовь к Брове? Не любовь, а цветок репейника.
— Что ж ты, иди, сыночек, к столу. Наверное, есть хочешь, — покаянно пробормотала она.
Сидя за столом напротив сына, она все собиралась спросить о механике и не смогла. Знала, что Лука никогда не простит ей самую главную ее ошибку, искалечившую жизнь мужа и сына.
II
После падения Временного правительства Кириллу Георгиевичу Змиеву удалось избежать ареста. Бросив на попечение горничной Любы свой петроградский особняк и уговорив ехать с собой Нину Белоножко, он бежал в Киев. Там украинские националисты во главе с Грушевским руководили Центральной радой, созданной в марте 1917 года.
С радой Змиев завязал связи с первых дней ее возникновения. В июле прошлого года вместе с министрами Керенским, Церетели и Терещенко он приезжал в Киев на тайные переговоры Временного правительства с Центральной радой. Уже тогда он наметил Киев как место возможного своего прибежища. Зеленый Киев нравился Змиеву, после Петрограда он считал его вторым по красоте городом в России и ехал туда с радостью. Его отношения с женой давно охладились. С ним была теперь молодая, искренне любимая, всегда желанная женщина, и это увенчивало его радость.