Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Над бором носились галки. Степан снял ружье, долго следил за черной, куда-то улетающей тучей галок, сказал:

— Буря будет, к снегу раскричались.

Жалостливость была чужда Луке, но он жалел и любил животных. В каждом звере видел мальчишка красоту, был убежден, что все звери имеют право на травы, на воздух, на волю — словом, на жизнь. К природе Лука чувствовал неодолимое влечение.

Прошли через лес, перед глазами возникло снежное, похожее на озеро поле. Сходство это придавали ему засыпанные снегом волнистые холмы, покрытые гибкой красной лозой.

Степан попросил Луку:

— Давай разойдемся саженей на двадцать, чтобы не стрелять одного зайца вдвоем.

Степан пошел вниз, марая сапогами белый снег, прошитый затейливыми следами заячьих лап.

На третьем, самом низком холме Лука увидел зайца, он лежал в красных прутьях куста, пронизанных солнечными лучами. Лука прицелился. Только нажать курок — и в ягдташ ляжет серый, теплый комок. Сердце мальчика замерло, и вдруг ему до боли стало стыдно стрелять.

В тоскливые часы он избегал людей, с мукой смотрел в очи коней, заплетал им в гриву синие васильки, железной скребницей счищал навоз. Кузинча даже смеялся над его любовью к животным.

Мальчик не стал стрелять, вложил пальцы в рот, пронзительно свистнул. Заяц сорвался, подскочил кверху, подался в Степанову сторону. Раздался сухой, короткий выстрел. Тело зайца дернулось, как вырванная удилищем большая рыба. Лука нагнал Степана, подобравшего убитого зверя.

— Поищи патрон, мой браунинг далеко выбрасывает, — потребовал Степан.

Лука покорно разыскал гильзу, набитую снегом.

— Проворонил зайца, растяпа, из-под самого носа у тебя утек! А еще моим учеником считаешься. Да и ружье твое хорошо бьет: с полки упало — семь горшков разбило.

Заливаясь румянцем, Лука соврал:

— Не видал я его.

— Бывает. Сколько раз и со мной случалось так — лежит под ногами, а ищешь черт знает где.

Луке стало жарко, он то и дело украдкой от Степана хватал пригоршни чистого снега и глотал, охлаждая горло, стянутое спазмами. Нет, от самой охоты он не получал никакого наслаждения. Дело было не в охоте, а в ожидании ее, в сборах.

Спустились с холма. Лука посмотрел на новенький ягдташ Степана. Из заячьей головы капала кровь, и казалось, что это спелые вишни краснеют на белом снегу.

Короткий зимний день умирал, в небе медленно таяла слепящая лазурь, края его затягивались серебрящейся темнотой. Где-то за лесом, в деревенской церквушке, зазвонили к вечерне. Чистые звуки приятно дрожали в холодном воздухе.

— Ну что ж, пойдешь ко мне на службу? Ты мне так и не ответил. Я, брат, скоро помещиком стану. Мне верный человек нужен, а кругом одни убогие да скуподушные.

В словах Степана было что-то фальшивое. В лучах умирающего солнца его глаза неестественно, красновато поблескивали. Лука вспомнил избитую Дашку, и чувство возмущения поднялось в его сердце. Он понял, что его новое, враждебное чувство к Степану уже никогда не изменится.

— Нет, не соглашусь ни за какие деньги, — сказал он и, широко шагая, пошел в сторону.

— Ну и дурак! — донеслось до него.

XVIII

Лука долго бродил в глухой тишине леса. Не хотелось возвращаться домой.

«Тюрьма какая-то, а не завод», — думал он. Куда как лучше пойти сейчас к Аксеновым, сесть за стол и глядеть исподтишка на личико Шурочки, отраженное в медном зеркале самовара. Взять и рассказать ей, как он пожалел зайца! Шурочка поймет.

В конце концов он вышел на широкий Золотой шлях. Дорогу уже накатали, она лежала как прибитый ядреным морозом, хорошо стиранный холст. Из Безлюдовки ехали на базар тепло одетые бородатые мужики. Розвальни их все время заносило в сторону, из-под правого полоза, как земля из-под лемеха плуга, белой рыхлой струей отваливал снег. Вперемежку с мужиками на тощих лошаденках ехали бочкари. Крестьяне с намыленными морозом бородами брезгливо морщились, закрывали носы.

— Эй, антиллерия, проезжай! Накадили, дыхать нечем.

— Ничего, обвыкнешь.

Как на Золотом шляху, так и на улицах Чарусы ненавидели ассенизаторов злой ненавистью мещан. Одиночек ассенизаторов, случалось, избивали домохозяева, полиция, дворники. Поэтому бочкари ездили группами, всегда обороняли друг друга, молча сносили насмешки, брань и все надеялись: им пофартит — и они бросят свою позорную работу.

В каменной казарме змиевского обоза бочкари часто отдавались своим наивным мечтаниям. Приходил Гришка Цыган, убедительно говорил, сощурив углисто-черные глаза:

— Гадаете? Дело надо делать, а не гадать. Пусть баре понюхают, чем пахнет наша работа, вот как надо сделать!

Отвечали ему не менее правильно:

— Заглядка всегда поперед жизни идет. Дорогу ей прокладывает.

Навстречу Лукашке, нахохлившись на обмерзлой бочке, ехал парашник Лукашкиного роста, мальчонка чуть постарше. На нем был рваный, со взрослых плеч, смерзшийся тулуп, облезлая заячья шапка. На круглом детском подбородке — ямочка. Мальчику было холодно, хотелось спать. Лукашка, поравнявшись с ним, крикнул:

— Эй, малышка, губы утри!

Слова эти были самые обидные для ассенизаторов, но мальчик, не переменив положения, взглянул на Луку добрыми глазами и махнул грязной рукавицей, как бы говоря: «Отцепись, и без тебя тошно».

Необыкновенно ясные глаза его на круглом лице с курносым носом разбередили душу Лукашки. Он догнал мальчонку, пошел рядом.

— Ты на меня не серчай. Обидеть тебя я не хотел. У меня язык плохо подвешен.

— Ну и ладно, — ответил мальчик. — Редко кто в нашу жизнь вникает. Страшней этой работы ничего нет. На бочке ездим, под бочкой живем.

— Ничего, подожди немного, скоро революция будет, — посулил Лука.

— Дай бог!

— Сам не возьмешь, бог не даст.

— А что оно такое — революция? — спросил мальчик. — Или при ней бочкарей не будет, что ли? — Не расслышав ответа, он стеганул лошаденку и поехал вскачь, оставив в душе Лукашки какое-то светлое чувство.

Завод попыхивал сиреневым дымом, будто трубку курил: не затянутые наглухо крышки котлов, посвистывая, пропускали пар.

Возле лошадиного трупа, снимая шкуру, возился рябой Никанор, коренастый мужик из породы людей, которых природа, не задумываясь, высекает одним взмахом топора. И характер этого человека был топорный — жил он, мало заботясь о себе. Жил — как реки текут. Увидев Лукашку, Никанор не спеша промычал:

— Сколько лет, сколько зим, Лука Александрыч!

— Как живешь, Никанор?

— Живем не горюем, хлеба не купуем, а с базара кормимся.

— Садись, закурим.

Они сели на удобное, точно скамейка, конское туловище.

— Не слыхал, будет Степка проводить новый набор рабочих или нет? Хочу в плотники определиться. Гробы научусь делать — заживу. Выгодное ремесло, каждому человеку гроб нужен. Родился младенец, а для него уже где-то дерево на гроб произрастает. К тому живем, чтобы умереть.

Обилие частых смертей побудило Никанора произнести эту фразу. Но слышалось в ней и что-то надуманное, ироническое, злое.

— Что вы все сговорились о смертях толковать? Смерть, похороны, гробы — противно слушать.

— Время уж больно поганое, не приспособленное для хорошей жизни.

В словах и поведении Никанора чудилось что-то скрытое, недоверчивое. Видно, судьба немало поиздевалась над ним.

— Что ж, и для тебя такое дерево произрастает? — спросил мальчик.

— Растет… Живешь и не знаешь, на каком дереве повесят, из какого гроб для тебя сколотят.

— Ну, тебя не повесят, ты человек безвредный.

— Безвредный? — Карие глаза Никанора молодо вспыхнули. — А может, я бежал от пенькового галстука, скрываюсь? — Но тут же спохватился, зачастил скороговоркой: — Ты не подумай чего. Это я так, люблю себя выдумкой тешить, геройство на себя напускаю. Да если бы я даже и бежал из Сибири, все равно не дознаются. Документы у меня в порядке… Умереть, конечно, каждый дурак может, а вот, не умирая, себя оправдать по жизни — это труднее.

26
{"b":"815023","o":1}