Но были люди, которые жили завтрашним днем: отец, Арон Лифшиц, Кузинча, отчасти Даша. Они надеялись на лучшее, ждали перемен. Раздумывая о людях, Лука причислял себя к последней группе, верил, что у него все впереди. Сравнивая Лифшица с заводскими, он приходил к мысли, что заводские рабочие — не настоящие рабочие, слишком велика была между ними и Лифшицем разница. Трудно было Луке додумать эту мысль до конца — она вызревала на житейских примерах. Если бы слесарь подрался со Светличным, на заводе приняли бы сторону лавочника. Стало быть, Лифшиц и заводские рабочие — не одного сапога пара. Мысли эти заставляли Луку задумываться над дальнейшей своей судьбой, подумывать о настоящем заводе, где работают пролетарии, подобные Лифшицу. Страшная смерть Кучеренко ни разу не вспомнилась ему, и мартеновский цех его уже не пугал.
Все больше привозили трупов животных, но завод увядал, строительство прекратилось, Степан свез себе на хутор кирпич, бревна, доски.
Люди двигались нехотя, сонно, как осенние мухи, и вместе с тем были настороженны, ждали чего-то, как будто над заводом повисла большая — от горизонта до горизонта — туча и вот-вот разразится градовый, весь в громе и молниях, дождь.
Даже неукротимая энергия Степана не могла удержать людей в повиновении, он все чаще выходил из себя, кричал на рабочих:
— Бездельники! Клопы!
Он был глубоко уверен, что не Змиев живет кровью рабочих, а рабочие сосут хозяйскую кровь. Не раз Степан говорил:
— Не будет хозяев, с голоду пропадете.
XX
После ареста отца Лукашку не выгнали из его комнатенки, в шутку прозванной каютой. Говорили, будто за него заступился Степан и даже взял под свое особое покровительство. Оставшись ночью один, мальчишка раскладывал в маленьком переоборудованном казанке огонь, долго любовался, как кипят, словно желтые листья, языки пламени с разноцветным резным подбоем. Мальчиков его возраста манят бразильские прерии, пиратские паруса, арктические белые ночи, но все это мало волновало Лукашку. Он при свете маленькой коптилки запоем читал серьезные книги, как это было при отце. Когда от чтения в полумраке начинали болеть глаза, Лукашка снимал конфорки и отдавался на волю неиссякаемых мыслей.
Все чаще в мечты его врывался настоящий завод, не «собачий», а Паровозный, который хорошо был виден с Золотого шляха. Иногда мальчик взбирался на крышу и долго смотрел на длинные корпуса и дымящие трубы.
«Вот там университет рабочего класса», — часто вспоминал Лука отцовы слова. Он знал — на этом заводе революционеры ведут подпольную работу и многие рабочие потом сами становятся революционерами.
Пролетал по стене последний отблеск огня. Гасло пламя, на дне казанка оставалась лиловая зола. Надо было ложиться, а в постели его всегда, как взрослого, мучила тяжелая пустота одиночества. Многого не хватало в жизни: отца, матери, товарищей. Ванька Аксенов жил с отцом, учился в гимназии, и виделись они редко; Кузинча все время проводил на базарах, ловил там бездомных собак.
«Скорей бы поступить на завод. Войти в настоящую рабочую семью, жить с нею воедино. А когда вырасту — женюсь, и не будет у меня этого одиночества». Так просто представлялась ему будущая жизнь. Мальчик хотел учиться, но он был сын арестанта, ни в одно учебное заведение его не брали. До ареста отец занимался с ним каждый вечер.
Постепенно мысли тускнели, их вытесняли зыбкие, неясные сны — странное состояние между забытьем и действительностью, когда ты еще не спишь, слышишь, как во дворе ветер плещет в натянутом на веревке белье, но ты куда-то проваливаешься, летишь в бездну — и вдруг, очнувшись, радуешься, что под тобой постель и деревянный пол, на котором можно стоять твердо.
Из этого состояния Лукашку вывел легкий стук в дверь. В голове мелькнуло: «Кто бы это мог в такой поздний час?» Лука распахнул дверь. На пороге стояла Дашка, а за ней голубой спиралью врывался в комнату снежок.
— Заходи, что ж ты стоишь, холоду напускаешь!
Женщина робко вошла, полынным веником обмела ноги, знакомым движением заправила под байковый старый платок выбившуюся у виска прядь. Села на стул. В руках она взволнованно крутила карандаш и тетрадку.
— Ну, что скажешь? — радостно улыбнулся ей Лука.
Дашка начала боязливо:
— Лукашка, ты грамотный, а я ни читать, ни писать не умею. Мне научиться хочется, потому — без грамоты я как слепая.
Боясь, что он откажет, покусывая губы, она поспешно добавила:
— Кое-какие буквы я уже знаю, а если ты мне покажешь остальные, то я, может, и научусь… Разве это дело — не знать грамоты рабочему человеку?
У нее даже руки вспотели от волнения, она по-детски вытирала их о старенькую сатиновую юбку. Лука не ждал такой просьбы от Дашки и весь загорелся от ее слов.
— Если ты серьезно надумала и завтра же не бросишь, я согласен. Будем заниматься по вечерам здесь, у меня. Молодец ты, Даша, честное слово! Вот уж никак не ожидал от тебя!
Он всматривался в ее худое лицо и удивлялся: желтизна исчезла, на щеках появился румянец. В черных блестящих волосах запутался залетевший бог знает откуда осенний листок березы. Когда Даша поворачивала свою цыганскую голову, листок дрожал, будто от ветра.
Они решили начать занятия завтра, а сегодня сидели и разговаривали. Лука все ждал, что Даша спросит о Степане. Самому было неловко начинать этот разговор, а она, видимо, не хотела вспоминать о бывшем муже. В комнате не было лампы, а казанок, заменявший печку, освещал только лица. Глаза Даши привыкли к темноте, и она увидела в углу прикрытую веником кучу мусора. С женской сноровкой схватила связанный из полыни веник.
— Завел кучу мусора, замазуля, хотя бы меня позвал, я бы тебе навела здесь порядок. Всюду нужны женский глаз и женские руки.
Даша вынесла из комнаты мусор, подмела, постелила для Лукашки постель, села на стул и, заглядывая мальчику в глаза, как бы разгадывая его мысли, сказала:
— Хороший ты хлопец, Лукашка, только жаль, матери у тебя нет. А мать самый главный наставник в детстве. Сто учителей заменить ее не могут. — Она не хотела говорить, но из сердца само вырвалось: — Как бы я хотела, чтобы у меня был такой же вот пострел!
Лука болезненно сморщился.
— Ты бы хотела, а моя мать меня бросила. — Горькая улыбка скривила его губы.
Несколько минут сидели молча. Из раскаленного казанка веером падали красные лучи. В комнате было жарко. Дарья сбросила на постель платок, встала, потянулась. На ней была сатиновая в мелких цветочках кофта с короткими рукавами. Протягивая Лукашке руку, она сказала:
— Прощай до завтра!
Никогда еще и ни с кем она так тепло не прощалась.
…Из-за далеких гор через засыпанные снегом степи, наливаясь нежной синевой, подкрался зимний вечер. По комнате, волнуясь, из угла в угол ходил Лука, поджидая свою ученицу.
Дашка пришла в шестом часу. На плечи ее сбегали косы. Лукашка знал: коса — девичья краса, женщины не распускают их, а завязывают в тугой узел на затылке. Лука подумал: «Вот странная, распустила волосы, свое девичество вспомнила. Может, ее и на досвитки скоро потянет?»
Еще в дверях Дашка перехватила недоумевающий взгляд Луки. Как бы оправдываясь, она сказала:
— Голову сегодня мыла в отваре любыстка, волосы от него становятся мягче, — и, занеся руку назад, умело, быстро уложила косы бабской короной.
Села к столу, развернула тетрадь, и первый в ее жизни урок начался. Дашка знала все буквы, но связывала их плохо.
Ветер сорвал с крыши лист железа и равномерно бил им о ставни.
Дашка тянула:
— Бог прав-ду ви-дит, да не ско-ро ска-жет!
За стеной в казарме рабочие резались в очко, было слышно, как они кричали и беспричинно ругались.
— Что ты мне про бога даешь читать, разуверилась я в боге… Бог — занятие для неграмотных.
— Неужели ты думаешь, что я верю в бога? — Луке вспомнилась смерть Кучеренко у мартеновской печи. — Эту пословицу Лев Толстой написал, знаменитый граф. Отец говорил: его даже Ленин уважает.