— Любить, — повторила старуха. Без эмоций.
— Да, — сказала Айсобел, собираясь с духом.
— Разве недостаточно того, — спросила женщина, — что ты делаешь?
Айсобел не ответила. Старуха усмехнулась, но беззлобно. Молчание повисло в комнате, густое, как облако пыли. Время здесь словно остановили.
— Не знаю, — наконец произнесла Айсобел.
Старуха кивнула, и ее следующими словами заговорил Другой. Айсобел передернулась.
— Дитя, — произнес он. — Жизнь, подобно двоичному дереву, полна жестких выборов.
— Что вы имеете в виду? Что все это вообще значит?
— Это значит, — сказала старуха, заканчивая разговор, — что лишь ты сможешь сделать такой выбор. Никакой уверенности нет.
Дверь по ее безмолвной команде отворилась, впустив в комнату солнечные лучи, озарившие пылинки в воздухе.
* * *
Айсобел ехала обратно вдоль приморской стены. Яффу сменил Тель- Авив, арабский — иврит. Далеко на море парили солнечные змеи, на хрупких крыльях, словно Икары, летали друг за другом люди, прямо над волнами. Она не знала иной страны.
«Сегодня вечером, — подумала она. — Под карнизами».
Только когда она повернулась спиной к солнцу и морю и покатила на восток, к высившемуся дворцу Центральной Станции, Айсобел поняла: она
уже приняла решение. Еще до того, как отправилась искать помощи у древнего оракула, она сделала выбор.
«Вечером», — подумала она, и ее сердце затрепетало, словно солнечный змей, рвущийся на свободу.
* * *
Центральная Станция вырастала из лабиринта старых улиц, кривых дорог, магазинов, жилых домов и автостоянок, некогда забитых машинами, работавшими на двигателях внутреннего сгорания. Она была чудом инженерии, несчастьем конструкторов, футуристической и модернистской, готической и мавританской, марсианской и барочной.
Спроектировали ее Другие, но украшением занимались люди, и все они старались вложить свое собственное, отличное в гигантский космопорт. И вот он вознесся к небу. Многоразовики, старые и новые, приземлялись на орбитальные станции или отрывались от них, стратосферные лайнеры улетали в Крунгтеп, Нью-Йорк, Улан-Батор, Сидней-2, Мехико-Сити и возвращались обратно, пассажиры приезжали и уезжали, поднимаясь и опускаясь на гигантских лифтах, мимо уровней, забитых магазинами и ресторанами, целый город изнутри и снаружи, а потом на самый нижний — оттуда кому в Яффу, кому в Тель-Авив, два настороженно наблюдавших друг за другом города…
Мама Джонс тоже наблюдала. Наблюдала, как растекаются пассажиры, и гадала, каково это — бросить все, что у тебя есть, прийти на Станцию и взлететь высоко, так высоко, что облака останутся внизу. Что чувствуешь, когда просто уезжаешь куда-то, все равно куда?
Потом мысли эти ушли. Как всегда. Теперь она смотрела на карнизы Станции, выступы, которые люди-архитекторы сделали почти повсюду. Даже если у них и была другая практическая цель, карнизы создавали убежище от дождя и собирали воду, которая потом использовалась в здании — вода драгоценна, ее нельзя терять.
Терять нельзя ничего, думала Мама Джонс, глядя вверх. За шибином присматривали, и она отправилась на короткую прогулку, чтобы размять ноги. Она заметила Айсобел, ехавшую на велосипеде мимо. Возвращавшуюся невесть откуда. Мама Джонс отправила ей сигнал приветствия, но девушка не остановилась. Молодежь. Терять нельзя ничего, думала Мама Джонс, возвращаясь. Даже любовь. Прежде всего любовь.
* * *
— Как отец?
Борис Чун поднял на нее глаза. Он сидел за столом у бара и потягивал «Марсианский закат». Новый напиток для Мириам. Борис научил ее готовить его…
Она все еще не могла привыкнуть к тому, что он вернулся.
— Он… — Борис пытался подобрать слова. — Справляется, — ответил он наконец. Она кивнула.
— Мириам…
Она уже почти не помнила, когда была Мириам: так давно она стала Мамой Джонс. Но Борис вернул ей это время, ее имя, часть юности. Высокий и неуклюжий, помесь русских евреев и китайских работяг, дитя Центральной Станции, как и она сама. Но он как раз уехал, поднялся на лифте, а потом в космос, в марсианский Тонг Юн, и даже дальше…
Вот только он вернулся, и ей это все еще казалось странным. Их тела стали незнакомцами друг для друга. И у Бориса теперь был ауг[42], чужеродная штука, выращенная из давно мертвых марсианских микроорганизмов, паразит, ставший частью его самого, вздувавшийся и опадавший на его шее в такт сердцебиению…
Мама Джонс осторожно тронула ауг, и Борис улыбнулся. Она заставила себя прикоснуться, ведь он теперь часть Бориса, ей нужно было привыкнуть к этому. Ayг оказался теплым с грубой поверхностью, не такой, как кожа Бориса. Она знала, что и разум ауга, и разум самого Бориса интерпретируют ее прикосновение как удовольствие.
— Что? — спросила она.
— Я скучал по тебе сегодня.
Против этого она не могла устоять. Улыбнулась. Банальность, подумала она. Банальности делают нас такими счастливыми.
«Мы счастливы оттого, что не одиноки, что кому-то есть до нас дело».
Она вернулась за прилавок. Оглядела свое маленькое владение. Столы и стулья, наркоман с щупальцами, свернувшийся в лоханке в углу, тянущий кальян, сонный и расслабленный. Пара работяг со Станции, прихлебывающих арак, разбавленный водой, отчего он стал мутновато-белесым, цвета молока.
Шибин Мамы Джонс.
Она ощутила прилив удовлетворения, и углы комнаты словно скруглились.
* * *
За день солнце поднималось за космопортом и описывало дугу над ним, пока наконец не опускалось в море. Айсобел работала внутри Центральной Станции и не видела солнца вообще.
Площадь третьего уровня представляла собой смесь самых разных ресторанных двориков, зон для боя дронов, игромиров, эмпориумов Луи By, накамалов[43], кальян-баров. заведений живой и виртуальной проституции и религиозного базара.
Айсобел слышала, что самый грандиозный базар — в Тонг Юн Сити, на Марсе. Тот, что у них на третьем уровне, пожиже — миссия Церкви робота, Гореанский храм, элронитский Центр продвижения человечества, армянская церковь, мечеть, синагога, костел, святилище Огко, храм буддистов Тхеравады и храм бахай.
По пути на работу Айсобел зашла в церковь. Ее растили католичкой, по семье матери, китайцев, иммигрировавших на Филиппины и принявших веру еще в иные времена, иные дни. Однако она не находила утешения в гулкой тишине просторных храмов, запахе свечей, тусклом свете сквозь расписные стекла и скорбном виде распятого Иисуса.
Церковь запрещает это, подумала она, внезапно ужаснувшись. Тишина здесь казалась давящей, воздух — неподвижным. Каждая вещь будто смотрела на нее, знала о ней. Айсобел крутанулась на каблуках.
Она не смотрела по сторонам и снаружи почти столкнулась с братом Заплатой.
— Девочка, да тебя трясет, — участливо проговорил преподобный Заплата.
Как и большинство последователей Церкви робота, приняв, так сказать, сан, он выбросил идентификатор и заменил его новым — чаще всего принятые идентификаторы были синонимичны слову «ремонт». Она мало знала преподобного Заплату, всю ее жизнь он был инвентарем Центральной Станции (и космопорта, и прилегающего хозяйства), а на полставки моэлем[44] для местных евреев в случае рождения мальчика.
— Я в порядке, правда. — ответила Айсобел.
Священник бесстрастно взглянул на нее. «Робот» на иврите, где есть категория рода, — «он». Большинство роботов изготавливалось без гениталий или груди, что делало их слегка мужеподобными. В каком-то смысле они были ошибкой. Их не производили уже очень давно. Они стали пропущенным звеном, неуклюжим эволюционным шажком от человека к Другим.
— Не хочешь чашечку чаю? — предложил робот. — Может, пирожное? Мне говорили, что сахар помогает людям снять стресс.