Под это говорение Варсонофия, которое отзывалось в голове сплошным гулом, но не отдельными, понятными и вразумительными словами, за князем Шуйским явились его братья Димитрий да Иван, оба насопленные, как вороны осенью, и в один голос сказали:
— Народ московский без промедления требует тебя, Василий Иванович, на Лобное место!
— Народ хочет ещё раз услышать от тебя правду об убиенном царевиче, — добавил брат Димитрий Иванович, опуская голову, глухим голосом.
И это следовало понимать скорее по-иному: народ, дескать, вовсе не хочет услышать горькую правду о царевиче Димитрии.
— Но я уже на днях клялся на кресте, — отвечал Василий Иванович, отводя от себя руки Прасковьюшки, которая сегодня даже прятаться не стала от суровых посторонних глаз.
— Надо ехать, — повторил Димитрий Иванович. — Так будет куда как лучше.
— Едем! — решился старший брат, оттолкнув от себя Прасковьюшку.
Как его везли в возке, как довезли, как потом подняли на руках, передавали друг другу над морем шапок и обнажённых голов — о том Василию Ивановичу не забыть до смертного часа. Он парил над бездною, над пучиною, и эта пучина готова была его поглотить в любое мгновение. И краем глаза ловил в сияющем майском небе валившиеся на него кресты над полыхающими сиянием куполами Покрова «что на рву», хотел перекреститься, но руки были неподвластны, они проваливались и застревали в месиве человеческих голов, бород, рук. Он только шевелил губами и выталкивал изо рта просьбы, обращался к Богу. И это, наверное, помогло. Он вдруг оказался на ногах. Он стоял на твёрдом каменном помосте, рядом с боярами Андреем Андреевичем Телятьевским и Иваном Михайловичем Воротынским, — последний был недавно возвращён молодым царём из ссылки. Чуть подальше толпились прочие бояре, думные дьяки, стольники. Они толкали друг друга и на Лобном месте, и у его подножия. Но вид у всех у них был скорее жалок. Они стояли вперемешку с народом, а стрельцы были также разбросаны в толпе, а потому было понятно, что царские воинские силы сейчас совершенно беспомощны перед грозною силою народных толп.
— Говори, Василий Иванович! — сказал князь Андрей Андреевич Телятьевский. — Народ московский хочет знать правду о злодеяниях Бориса Годунова!
И снова князю Шуйскому почудилось, будто бы и князь Телятьевский хочет подсказать: народ московский ни за что сейчас не поверит правдивым словам. Народ уже поверил, что в Туле сидит оживший царевич Димитрий. И твоя правда, Василий Иванович, нисколько уже не поможет обречённым Годуновым, но может сильно повредить тебе же. А раз повредит тебе, значит, повредит и царскому престолу, повредит царской короне, повредит всей России, повредит всем!
О, как хотелось князю Шуйскому крикнуть сейчас всё то, о чём он знал. Как хотелось показать, что он один и достоин называть себя царём, коль ему удалось обвести вокруг пальца всех этих недотёп. Да страх, животный страх закрался в душу: а не обманул ли он самого себя?
Василий Иванович заглотнул в себя сколько мог воздуха и по привычке поднял правую руку — людские крики от этого его движения нисколько не утихли, лишь вокруг Лобного места сделалось тише. Пожалуй, там, вдали, и не очень понимали, кто сейчас на Лобном месте, чего ждут от князя Шуйского эти люди, которые его окружили, видят его и знают лично. Но и этого ослабления шума, которое возникло вокруг Лобного места, было достаточно, чтобы его голос услыхали люди пусть и в нескольких шагах от него.
— Люди! Православные!
Он и сам не слышал своего голоса, толком даже не понял, что сказал. Зато отчётливо расслышал, о чём перекликаются люди вокруг Лобного места и далее, далее, за церковью, и вдоль рыжих кремлёвских стен, и вообще на далёком расстоянии, на каковом только способен что-то увидеть глаз.
— Что он сказал? — кричали одни.
— Он сказал, что царевич в Угличе не погиб!
— Как? Да ведь он сам в том на кресте клялся!
— Опасался мести Бориса! А затем — его сына!
— Да! Борису не удалось его коварство!
— О Господи! Многая лета царевичу Димитрию Ивановичу!
— Он жив! Это он!
— Шлём гонцов!
— Многая лета!
И не успели эти волны докатиться до самых дальних границ человеческой толпы, как оттуда, издали, начались накатывать новые волны:
— В Кремль!
— Даёшь Кремль!
— В Кремль! Выбросим оттуда Борисова ублюдка!
— В Кремль! Выдворим Марью-засранку!
— В Кремль!
Набатно ударили колокола.
Бояре вокруг Василия Ивановича, а с ними и неизвестно как пробившиеся братья его, стояли с белыми, страшными лицами.
— В Кремль!
Человеческие толпы уже врывались в кремлёвские ворота. Кто не вмещался на мостах, брели вброд, в толчее, в давке преодолевали реку, отделявшую Кремль от Красной площади.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
разу после возвращения из-под Кром Андрей Валигура почувствовал какую-то перемену в поведении царевича.
Вначале этому не хотелось верить. Однако царевича с ним уже что-то разделяло.
Нет, царевич обрадовался встрече, несомненно. Царевич снова поручал Андрею составление самых важных документов, а также писем в далёкий Самбор. Царевич советовался с ним почти обо всём, но уже не обо всём. Он по-прежнему толковал с Андреем об устройстве в Москве университета, о будущих московских бакалаврах. Но взгляд царевича теперь всё чаще устремлялся в сторону Москвы. Что-то неведомое окружающим терзало душу государя. Об этом не говорили. Расспрашивать было некогда. Да никто и не побуждал Андрея расспрашивать о чём-то подобном.
Андрей поначалу пытался приписать всё это влиянию князя Рубца-Мосальского, с каждым днём становившегося всё более важным, значительным. Затем — влиянию Басманова. Басманов не отходил от царевича, пока не был отряжён к войску, в передовой полк. Андрей ещё надеялся, что со временем всё войдёт в привычную колею. Как вошла в свои берега весенняя вода. Что всё непонятное, едва угадываемое, — рассеется.
Однако так лишь казалось.
Непонятное и неприятное только усиливалось.
Вскоре Андрей стал свидетелем, как настойчиво царевич расспрашивает князей Ивана Михайловича Воротынского и Андрея Андреевича Телятьевского, присланных в качестве выборных от Москвы. Они вручили ему в Орле грамоты, писанные от имени Патриарха Иова, от имени Освящённого Собора, бояр, дворян и всего русского народа. Грамоты были преисполнены просьбами простить невольные проступки и прегрешения. Москва призывала царевича поскорее занять отцовский престол!
Царевич с недоверием, а далее с неудовольствием переспросил, выслушав всё, что писано в грамотах:
— Патриарх Иов... Да... А как отстаивал Годуновых... Сколько анафем мне объявил...
— Государь! — молвили в один голос князья. — Годуновых нет уже на царском престоле. Народ их прогнал. Годуновы с трепетом ждут твоего решения. Они заперты в старом дворце, в котором жили прежде, пока ещё Борис Годунов не занимал царского престола.
— Именно потому! — сказал со значением царевич. — Я не могу въехать в столицу до тех пор, пока в ней будут Годуновы. Пока там будет Патриарх Иов. — И царевич так выразительно посмотрел на собеседников, что у тех согнулись шеи.
— Молчите? — укорил царевич. — А ведь и вы присягали сыну Бориса Годунова?!
— Государь! — попытался что-то возразить князь Телятьевский, поднимая голову, но был остановлен резким взмахом руки.
Остановил же его, получалось, царевич ради того, чтобы дать возможность высказаться Рубцу-Мосальскому.
— Государь! — с улыбкою попросил Рубец-Мосальский. — Пошли в Москву меня. Встретишь там такой же приём, какой ты видел у меня в Путивле. Я подготовлю столицу к твоему приезду.
Он держал себя так, как если бы речь велась о необходимости согреть давно оставленный хозяевами дом.
Рубец-Мосальский отправился в тот же день. Он прихватил с собою дьяка Сутупова — тоже надёжного человека.