Канцлер велел прочитать жизнеописание трижды. Рассказанное совпадало с известиями, которые канцлер получил уже из других источников, так как ещё располагает властью в государстве.
Негодованию не было предела.
— Как? — прервал канцлер секретаря на третьем чтении. — Поверить сказке? Убили в Москве человека и даже не посмотрели, того ли убили? Убили у матери сына, она же сидела у гроба покойного на протяжении шести суток, знаем точно, — и не поняла, сердцем не почувствовала, что это вовсе не сын? Езус-Мария! Нет! Это похоже на комедии Плавта или Теренция! И король посылает нам подобные сказки! Он не заботится, как отнесутся к этому в Москве. Он терпит такого человека в своём государстве. Он не выражает негодования князю Адаму Вишневецкому, у которого, понятное дело, имеются причины враждовать с московскими воеводами. Но почему должна страдать Речь Посполитая? О temporal О mores![20]
— Serenissime! Умоляю вас!
Синьор Паччионелли, тут же явившийся в кабинет, ломал пальцы рук, понимая, насколько бессильны сейчас все средства, которыми он располагает и которые, по его указаниям, пахолки уже подавали пациенту.
— Serenissime! Умоляю! — складывал на груди руки синьор Паччионелли. — Что всё это значит перед вечностью? Подумайте! Умоляю.
Замойский срывался с подушек:
— Нет! Нельзя допустить, чтобы он усыпил бдительность сенаторов! Мир с Москвою надо беречь! Мы — соседи. В этом со мною солидарны, я знаю, многие. Князь Константин Острожский, канцлер Сапега, гетман Жолкевский, Ходкевич... Самозванца поддержат, помимо Вишневецких, сандомирский воевода Мнишек, его брат Мацеевский — епископ Краковский, ещё краковский воевода Николай Зебжидовский, ещё найдутся такие... Но что они могут противопоставить Москве, когда у нас нет Батория? Когда у нас каждый сам себе начальник? Что значит храбрость каждого в отдельности?..
Больному стало дурно. Он начал бредить. Ему вновь виделась Падуя...
Канцлер пролежал целый день. Он повторял слова королевского запроса и слова из жизнеописания предполагаемого московского царевича.
Однако синьор Паччионелли вскоре сделал верное заключение: пациенту станет гораздо лучше, если он избавится от своих забот хотя бы частично, если его гнев выплеснется на бумагу, а бумага будет отослана.
— Serenissime! — сказал синьор Паччионелли. — Давайте напишем ответ!
Ответ писали, можно сказать, втроём: канцлер диктовал, секретарь облекал сказанное в более мягкие формы, стараясь не пропустить ни одной буквы, а лекарь следил за состоянием здоровья канцлера, время от времени подбрасывая бодрые замечания.
— Главное, — говорил в изнеможении канцлер, — убедить его, чтобы он дождался сейма.
«А там будет видно, — думал он про себя. — На сейме дадим ему сражение!»
20
Снега в Вишневце ждали с нетерпением.
Князь Константин, выходя по утрам на балкон, распахивал на груди турецкий халат разительно алого цвета и с надеждой всматривался в небо, но тучи со снегом не появлялись.
Князь покручивал длинный чёрный ус. Он возвращался в кабинет и посылал казачков с приказами к маршалку двора:
— Готовиться к охоте!
Княжеский приказ будоражил Либерию и всех гостей, как тех, кто радовался предстоящему занятию, так и тех, кто уже пресытился подобным до отвращения. Всё приходило в движение. Собаки на псарнях визжали и лаяли. Кони в конюшнях били копытами по деревянным полам. Охотники пением придавали себе дерзости.
А в замке было известно — у князя лежит королевское письмо. Его величество призывает князя в Краков. Да не одного. Но с московским царевичем.
Бесконечная осень, кажется, не удручала только Андрея Валигуру. Он был уверен: время работает на царевича. Он убеждался, что люди в Вишневце с каждым днём проникаются всё большим уважением к высокому гостю. Уважение это усилилось после того, как здесь побывал человек из свиты литовского канцлера Льва Сапеги, по фамилии не то Петров, не то Петрушевский. Как потом оказалось, он видел царевича в Угличе, в детстве. Ему запомнился золотой кафтанчик, отороченный собольим мехом. Ещё — игрушечная сабелька в тонких ручках. И вроде бы небольшое пятнышко на детском личике.
С той поры уплыло много времени. Сам Петров (или Петрушевский) на войне попал в плен, скитался, пока его не приметил канцлер Лев Сапега.
Всё это Андрей узнал заранее, задолго до того, как Петров добрался до княжеского замка. Потому что Андрей предупредил корчмарей на дорогах, ведущих в сторону Литвы, кого он ждёт. Один из предупреждённых известил о вроде бы желанном путнике. Более того, корчмарь задержал гостя под благовидным предлогом: под коляской у того обнаружили сломанную ось, хотя коляска стояла во дворе корчмы. Андрей явился в корчму, потолковал с проезжим. Деньги, полученные некогда от таинственного ночного гостя, очень пригодились при этом разговоре. Посланец Сапеги любил выпить. Оказалось, с одинаковым успехом мог он подтвердить как то, что узнал царевича, так и то, что не узнал его. Затем он несколько дней просидел в княжеском замке, убеждая маршалка двора, будто привёз из Литвы бумаги для князя. Когда же князь принял его в зале, в присутствии важных гостей, посланец этот сделал неожиданное заявление.
«Ваша светлость! — обратился он к князю, указывая на присутствовавшего там царевича. — Я готов под присягою подтвердить, что этот человек — сын Ивана Грозного. Это Димитрий Иванович. Точно такое же пятнышко, как и на лице, есть у него на правой руке, у основания кисти. А правая рука его к тому же длиннее левой!»
Удивлённый царевич взглянул на свою кисть, поднял её — и все увидели: посланец Сапеги прав!
Царевич был предупреждён, что́ ждёт его в княжеском кабинете. Царевич внимательно посмотрел на гостя и радостно прокричал: «Я так и думал! Ты — Петров!» — «Господи! — завопил Петрушевский (или Петров). — Да ты, государь, до сих пор помнишь моё прозвище! Я сам его позабыл. Потому что давно уже отзываюсь на прозвище Петрушевский!»
Князь и его гости были приятно удивлены увиденным и услышанным. Гости рукоплескали.
Конечно, Андрею снова было чем гордиться.
Он гордился уже тем, что в замке никого больше не удивляли постоянные встречи панны Марины с московским царевичем. Молодых людей видели на прогулках в опустевшем парке. Царевич верхом сопровождал карету панны в экскурсиях из Вищневца.
Он скакал, прижимая коня к стенке кареты. Раскрасневшееся лицо его делалось неузнаваемо красивым, когда он склонялся к окошкам кареты при каждом удобном случае.
Князь Корецкий сообразил, в чём тут дело: он навсегда вытеснен из сердца очаровательной девушки. Он смирился и перестал участвовать в прогулках и в охоте, оправдываясь нездоровьем.
А всё это стало возможным в результате того, что он, Андрей, одевшись на костюмированный бал испанским разбойником и скрыв лицо под плотной маской, поведал панне Марине, что о ней постоянно думает человек, которому скоро будет подчиняться полмира. Девушка, естественно, сразу поняла, о ком речь. Голос её задрожал. Она с достоинством возразила: «Таким людям, господин разбойник, суждено думать о королевнах!» — но тут же спросила, не дождавшись ответного хода Андрея: «Царевич сам поручил вам это сказать?» Марина была одета в костюм московской боярышни (очевидно, не без умысла). «Конечно, боярышня», — отвечал Андрей.
Он не грешил против истины. Царевич не скрывал своей любви к Марине. Вечером накануне бала он признался Андрею: «Ничего на свете не боюсь. А вот боюсь услышать отказ. Я ведь ещё не сел на отцовский престол. А пока мне это удастся — Марина может стать чужою женой!» — «Такого не случится, государь!» — твёрдо пообещал ему Андрей. И царевич признательно улыбнулся...
Разве это не значит, что царевич поручил передать его слова панне Марине? В тот же вечер царевич, одетый испанским идальго, постоянно танцевал с Мариной...