Басманов говорил уже громко. Его слышал весь народ. А по лицу царевича при этих словах текли слёзы.
— Это потому, — сказал царевич, — что за меня заступается Богородица.
Тут народ уже не выдержал.
— Буди здрав, Димитрий Иванович! — громом грянули человеческие голоса.
— Буди! Буди!
— Многая лета!
— Многая лета!
И то же самое подхватил церковный хор:
— Многа-а-а-я лета-а-а!
Путивляне могли полагать, что по значению их город сегодня равен Москве, если не превосходит её.
21
Этого известия Василий Иванович Шуйский ждал днём и ночью. Он был готов к нему постоянно.
И всё же весть о смерти Бориса Годунова ошеломила его.
А ещё поразило то, что известие привёз из Москвы боярин Басманов.
Известие лишило Василия Ивановича способности думать и действовать. Вернее сказать — оно захлестнуло его под Кромами, как неопытного пловца захлёстывает и накрывает с головою речная волна. И накатилось неодолимое желание поскорее оказаться в Москве. Не дожидаясь, когда Басманов протянет царские грамоты (царские?) и сдержанно, но с презрением, как он умеет, процедит: «Ну так вот... Стало быть, мне теперь за всё здесь отвечать...» Дескать, убирайтесь подобру-поздорову, лопухи подзаборные...
Подбить князя Мстиславского на мальчишеский поступок оказалось делом несложным.
«Видишь ли, князь, — сказал ему в его шатре Василий Иванович, — теперь Басманов станет царским зятем. Это уж точно. Он будет поэтому всячески доказывать, будто бы победа над самозванцем принадлежит исключительно ему!»
Мстиславский побледнел от злости. Уразумел окончательно: покойный царь Борис лукавил, обещая в жёны красавицу Ксению.
«Ненавижу выскочек! — высокомерно прорычал князь Мстиславский. — Едем в Москву! Пускай он без нас тут хоть что-нибудь провернёт! Пускай!»
А через несколько часов княжеские обозы, друг за дружкой, уже катились по направлению к Орлу. При ярком лунном свете за телегами бежали синеватые тени, словно души погибших понапрасну под Кромами умоляли не оставлять этих мест. В окрестных рощах заливались соловьи. А вообще было тихо. Не стучали даже тележные колёса.
Терпения у Василия Ивановича на медленную езду хватило только до Орла.
В Орле он оставил свой обоз. И верхом, в сопровождении десятка конных стрельцов и самых необходимых людей, князь устремился вперёд, через Тулу — к Москве.
Опомнился перед Серпуховскими воротами. На рассвете. Столица ещё только просыпалась. Передохнул у себя в хоромах и почувствовал: тяжесть от сердца не отвалила. Обвила его пальцами, словно длиннющая змея.
Москва и после пробуждения оставалась непонятной.
Вроде незаметно было для глаза, что нет в ней царя... Кто понимает — тот не сочтёт за царя недорослого мальчишку. Даже при Борисе подобного чувства осиротелости государства не наблюдалось. А теперь?.. Кто избрал на престол Федьку-сопляка? То-то же... А по наследству... Какое у него на то право при живых Рюриковичах? О Господи! Что скажут в соседних государствах? Вот когда следовало поднять свой голос королю Жигимонту. Замойский, говорят, сказал-таки весомое слово на краковском сейме: «Если и надо кого поддерживать из законных претендентов на московский престол, так это Шуйского!» Молодец. Он всё понял... Он прочитал письмо. Наверное, и от прочих ляхов не утаил. Содержание письма известно не одному ему.
Перед свежим и огромным каменным надгробием в Архангельском соборе Василий Иванович пролежал в неподвижности неизвестно сколько времени. Не понимая толком, чего же он просит у Бога, на что надеется. Но знал, что молитвы его не помогут заблудшей душе Бориса. Однако встал он с каменного помоста с преображённою головою. Уже догадывался, что надо делать.
Не надо суетиться.
Главное, не считал себя виновным во внезапной кончине Бориса.
Несмотря ни на какие возможные подозрения.
Мстиславский, не желая терзать себе душу размышлениями об утраченной явно невесте, по приезде в столицу сказался тяжело больным, лишь бы не показываться в Кремле. Царица Марья Григорьевна надоумила сына-царя, что князю надобно предложить помощь от лекарей-немцев. Да Мстиславский не отвечал и на это.
Мстиславский давно и открыто твердит, что не помышляет ни о какой царской короне. Что же, не в коня корм. Это верно сказано. Помышлял бы, если бы имел достаточно ума. А если бы мог царствовать, так не упустил бы подходящих возможностей, какие у него появились. Не свалился бы от побоев в первом же незначительном сражении.
Но Шуйские... Шуйские всегда чувствовали свою ответственность за всё русское государство. И Шуйские никогда не упускали возможности посетить Кремль.
Василию Ивановичу пришлось даже поторопиться.
В Кремле ведь, конечно же, лучше знали, что творится под Кромами. Потому что собственные доносчики князя Шуйского дремали вдали от его зоркого глаза, зазря получая пропитание и деньги. А в Москве между тем говорилось разное. И порою совершён но невероятное. И вслед за прибытием князя Мстиславского вскоре явились люди из-под Кром. Они-то и поведали, будто бы государево войско полностью перешло на сторону самозванца! А где Басманов? Убит? Предан? Но такого голыми руками не возьмёшь! Чернь московская была уже готова поверить страшному известию. Да и она не могла поступить столь легкомысленно. Очень много развелось обманщиков. Впрочем, говорилось, бежавшие из-под Кром сами не верят, что подобное могло произойти. А бежали они-де потому, что было страшно. Восстал уже брат на брата.
Молодого царя Василий Иванович застал не на троне, как мог бы ожидать, но в горнице и над пёстрым чертежом всей Русской земли.
— Василий Иванович! — прослезился царь, кого-то живо напоминая страдальческим выражением незрелого лица. — Василий Иванович! На тебя уповаю!
Царь был в красной рубахе, точь-в-точь папаша, хотя удалью и статью он превосходит своего покойного отца. Да и учёностью тоже. Потому что Борис, сам сирота в детстве, выбившийся в люди благодаря покровительству и заботам родного дяди, Димитрия Ивановича, сына своего сызмальства готовил к управлению государством. Федьку учили заморские учителя. И держал его Борис при себе на всевозможных приёмах. Чтобы отрок всё видел и всё запоминал. Ко всему привыкал. Он, значит, готовил его сидеть на престоле. У Бориса всё было продумано.
— Боюсь, государь, что недостоин я твоих надежд! — отвечал Василий Иванович.
Да одного не усвоил Фёдор Борисович от своего отца, с ехидцей подумалось Василию Ивановичу. Это — казаться беззаботным и весёлым, когда всё идёт из рук вон плохо.
— Худы дела, Василий Иванович! — по-детски пожаловался юный царь, расстёгивая по-отцовски на груди красную рубаху. — Чует моё сердце, что всё то правда, о чём говорится на Москве. Нет никаких вестей из-под Кром. Ничего не шлют оттуда ни князь Катырев-Ростовский, ни боярин Басманов.
«Не умер ты, Бориска, — подумал про себя Василий Иванович. — Но остался в сыне своём. Точь-в-точь!»
И тут же обожгло сердце. И тут же пожалел себя. Прасковьюшка вон который раз брюхатеет и который раз сыновей рожает, а всё — безотцовщина... Господи! Отольются тебе, Бориска, на том свете слёзы чужие!
— Молись Богу, государь, — только и нашёл в себе ответа Василий Иванович, потому что враз стало понятно: нет, Федьке царствовать недолго. Значит, всё идёт как надо. Скоро Москва поймёт, кого следует посадить на престол.
— Я молюсь, Василий Иванович, — сказал не по-царски просто Фёдор Борисович. — Да чернь уже стучится в Кремль. Чернь не верит, что там — самозванец. Как найти для неё доказательства? А если под Кромами и взаправду произошло то, о чём шумят беглецы? Кромы — они вот где. — И длинный белый палец уткнулся в яркое пятно.
Запело в душе у Шуйского: не дошли бы до тебя подобные слухи, Феденька, останься при твоём войске князь Шуйский. Нет. Да слушал ты, Феденька, свою матушку Марью Григорьевну. А бабье ли дело держать Россию в узде? Теперь же вас, Годуновых, одно могло бы спасти: призвать старицу Марфу из монастыря и умолить её, чтобы при всём народе поклялась: мёртв её сын! И всё! Расстрига, дескать, тянет руки к царской короне. Только не додуматься вам.