Однако в просторном княжеском зале, где танцы были многолюдные, где взоры танцующих устремлялись непременно на царевича, последний снова чувствовал себя всё тем же учеником, что и в зале флигеля. Он не мог пока сравниться с людьми, которые учились танцам с детства. Какая-то скованность не оставляла царевича и на маскарадных балах. Особенно в паре с панной Мариной. Такое поведение царевича озадачивало Андрея. Андрей пробовал заводить с царевичем разговор о девушке и вскоре удостоверился, что Марина с каждым днём всё сильнее нравится его господину. Андрей уже свыкся с мыслью, что эта панна не его поля ягода. Ему оставалось сожалеть, почему Господь Бог не наградил царевича такой же лёгкостью в обращении с женщинами, какую получил от рождения, скажем, Харько. Для Харька, позволь ему его положение, не было бы трудностей в разговорах с панной Мариной, в разговорах с царицею, царевной, королевной.
Подобного рода мысли не оставляли Андрея даже тогда, когда он в свободное от увеселений время помогал сочинять грамоты. Грамоты предназначались для московитов. В первую очередь — для населения тех мест, по которым царевич намеревался начать поход на Москву.
— Это будет Севера, Андрей, — сказал царевич как о деле решённом. — Я там был. Я знаю: там всё дышит ненавистью к Борису. Там меня поддержат. И там найдут поддержку казаки.
— Значит, на Чернигов? — интересовался Андрей. — Почему же ты, государь, не сказал о том раньше? Когда мы были на Сечи. Казаки бы знали, куда отправляться.
— На Чернигов, — подтвердил царевич. — Да о том не следует до срока распространяться. Особенно перед казаками. Иначе Борис начнёт укреплять Северу. Пускай в Москве помышляют, будто я пойду там, где всегда ходили поляки, — через Смоленск.
Грамоты для русского народа получались изрядные. Начисто перебеливать их приходилось Андрею да ещё писарю пану Пеху, приставленному к царевичу князем Константином. Царевич только высказывал главные мысли. Андрей использовал свои знания, чтобы эти мысли расцвечивать.
А затем, ночью, появлялись во флигеле люди, о существовании которых, быть может, не ведал даже князь Константин. Они забирали готовые грамоты и уходили прочь не мешкая. Приходили под видом православных монахов, калик перехожих, нищих бандуристов с огромными бельмами на глазах, что не мешало им, однако, видеть дорогу даже в темноте.
Однажды, взяв из рук Андрея свежеизготовленную грамоту, один из таких таинственных людей, не открывая лица, спрятанного под чёрным наголовником, заговорил.
— Знаешь, сын мой, — сказал он, — нашему государю грозит много бед ещё до того, как он отправится в поход. Скоро здесь появится человек от литовского канцлера Льва Сапеги. Тот человек должен подтвердить, что царевич — истинный сын Ивана Грозного. Ты правильно поступил, отведя от царевича опасность, исходившую от князя Корецкого. Ты славно поступаешь, способствуя сближению царевича с панной Мариной. А теперь ты должен добиться, чтобы человек Сапеги принародно признал царевича!
— Как? Откуда знаете? — успел прошептать Андрей. — И как узнать того человека? Сам он скажет? Или...
Однако пришелец в чёрном не стал отвечать. Он только сунул в руку Андрею увесистый кожаный мешочек, набитый монетами, — их округлость ощущалась даже сквозь кожаную оболочку.
Андрей выскочил за пришельцем на крыльцо, под колючий осенний дождик. Но человек успел раствориться в темени.
Андрей спустился с крыльца. Пройдя несколько шагов, увидел вдали сторожевых казаков с фонарями, услышал шаги. Но как ни напрягал слух — ни во дворе, ни за его пределами уши не различали никаких иных звуков, кроме топота казацких сапог. Ночь же выдалась чёрная, непроницаемая, как хорошее немецкое сукно.
Андрей снова взобрался на крыльцо, поднял голову. Наверху, над ним, во втором этаже, колыхалось в окошке слабое сияние, там читал свои книги царевич.
Андрей посмотрел на дом напротив — на верхнем этаже в нём тоже горело окошко. Андрею подумалось, что там сидит панна Марина. Что занимает её душу? Панна понимает: она нравится царевичу...
Андрей так живо представил себе сидящую при столе девушку, что тут же решил: «Сегодня же расскажу ей на маскараде, как её любит царевич. А там... Придумаю, как обнаружить человека, которого послал канцлер Сапега...»
Андрей покачал в руке увесистый мешочек с монетами и впервые почувствовал себя очень уверенно.
19
Графу Замойскому чудилось, будто он снова в Италии, в Падуе, снова торопится в тамошний университет.
Извозчик, по-местному — веттурино, стоял возле белой стены. Коричневую кожу на его лице прописала кисть самого Тинторетто.
«К фонтану... Снова...»
Веттурино вскрикнул. Мулы вздрогнули и потащили скрипучий возок.
Перед глазами плыла разноцветная шумная толпа.
Возле фонтана выросла фигура девушки. На узком плече в золотистого цвета кувшине плескалась вода. Капли сверкали под солнцем.
«Здесь!»
Веттурино повернул голову, протянул руку. Пальцы впились в плечо седока.
«Иди за мною!» — вдруг оскалились белые зубы между чёрными губами.
Стало нестерпимо больно...
— О Господи! — сказали знакомым голосом. — Вот сюда, синьор Паччионелли. Езус-Мария!
На крепких руках у лекаря Паччионелли застывали капли крови.
— Что снилось, serenissime[14]? — спросил, улыбаясь как всегда, лекарь.
— Всё то же. Был студентом в Падуе.
Пациенту хотелось ответить бодрым голосом. Но голос звучал тихо.
— Это хорошо, — выразил своё мнение лекарь. — Но сегодня придётся отдохнуть, пан канцлер. Поспать... Даст Бог, снова побываете в Падуе. Теперь хотя бы во сне.
— Но... Мне надобно работать. Надо успеть.
— Завтра, полагаю, serenissime, всё уладится.
— Завтра... Завтра...
Граф Замойский, великий канцлер и коронный гетман Речи Посполитой, молил сейчас Бога только об одном: дать ему возможность составить надлежащую речь для произнесения её в сейме.
Речь могла стать его vox ultima cygnea[15]. Его завещанием. А потому канцлеру хотелось выразить свои опасения и свои советы: как надлежит поступать в дальнейшем королю и сейму ради благополучия государства.
И вот...
Болезнь отыскала во сне.
— Нет ли известий из Кракова? — спросил канцлер.
Из Кракова — это от короля.
Секретарь понимал. Секретарь ответил:
— Нет.
Лёжа на постели, приготовленной в кабинете, канцлер сожалел, что не успел, не смог и уже не успеет и не сможет обезопасить государство, как успел, ему казалось, обезопасить своё родное гнездо — Замостье. С юга Замостье прикрыто глубокими прудами, с севера и запада — непроходимыми болотами. С востока крепость обрамлена особой оборонительной стеною. Это при том, что оборонительные стены города по всему периметру способны выдержать продолжительную осаду неприятельского войска. На них достаточно башен и достаточно пушек. Расставлены они к тому же по науке и требованиям первейших европейских авторитетов. А в ширину эти валы, тоже по всему периметру, достигают таких размеров, что на них спокойно разминутся встречные экипажи.
Но Речь Посполитая, огромное государство, открыта почти со всех сторон. И защищать это государство должны люди. А этих людей надо уметь организовать.
— Именно. Организовать. — Канцлер поднял с подушки голову.
Мысль его подтверждали самым наглядным образом две карты, которые висели на стенах кабинета. Одна из них представляла собою Замостье в развёрнутом виде, как бы с высоты птичьего полёта. Границы города, его стены, очерчивали чёткие линии. На другой, где изображена вся Речь Посполитая, государственные границы проступали как-то размыто, особенно на востоке. Но в ещё большей степени размытость их представала на юге. Будто картограф не успел там вывести всем известную надпись: «Hie sunt leones»[16].