Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Я сейчас не готов вести с тобой разговоры о метафизических глубинах разных религий, — сказал я.

— Но это же очень просто, — продолжал он. — Каннибал пожирает своих врагов, своих родственников и детей не потому, что они нравятся ему на вкус, — хотя иногда, ненарочно, он таким образом действительно доставляет удовольствие Змию, которого каждый из нас прячет в своем чреве{206}; все дело в том, что вместе с плотью жертвы дикарь присваивает ее явные и потаенные силы. Он становится могилой своих родителей, своих братьев и своих врагов — молчаливой землей. Он вырастает на этой земле, как дерево, которое пускает корни вглубь, вплоть до мертвецов. Он питает себя. Он питает себя осмысленно — той одушевленной пищей, которая ему соответствует. А это не преступление — питать себя. Это круговорот. Это наше предназначение.

— Я не каннибал, — возразил я очень спокойно.

— Ты псевдоканнибал, как и все мы, — сказал он. — Организуя свое питание, ты довольствуешься силами коров, овец, свиней, гусей, кур, нежных овощей и смеющихся фруктов. Использовать в качестве пищи такое благородное животное, как лошадь, отучили еще твоих предков: чтобы они не становились чересчур пылкими… или чтобы не сохраняли веру в подлинную жертву, которой мы требуем и которую приносим сами.

— То, о чем ты говоришь, было бы полезнее и уместнее поместить в другой контекст, — попытался я его прервать.

— Человек, — невозмутимо продолжил он, — человек может обманываться, может пробираться извилистым путем через бытие, ни разу не столкнувшись лицом к лицу с правдой. И ложь, я готов признать, — нечто в такой же степени демоническое, что и ее оборотная сторона{207}. Плодородные поля инстинктов — внутри нас — лежат в запустении, невозделанные. Повсюду стоят ангелы, прикрывшие свои лица. Но они остаются невидимыми. Люди готовы верить в Бога, но не в Духа земли, на которой они живут.

— Я бы хотел, чтобы мы закончили этот разговор, — сказал я.

— Не закончим, пока ты меня не поймешь, — упорствовал он. — Я хочу выразиться настолько ясно, чтобы ты воспринял мое сочувствие как утешение, как нечто созвучное твоей тоске и боли. Я создан не для того, чтобы быть плакальщицей. Зато как защитник, оправдывающий твои поступки, я чувствую себя хорошо.

— Думаю, мы ссоримся, — сказал я.

— Ничего обиднее для меня, чем эти слова, ты не мог бы придумать, — сказал он. — И все же я в последний раз попытаюсь объяснить, что имел в виду.

Я молчал. Ждал.

— Уже довольно давно я прочел об обычае одного негритянского племени на западном побережье Африки… как оно называется, я забыл… Нет-нет, сами мы ничего подобного не видели. Мы плыли далеко от берега и разминулись с этой действительной действительностью… Так вот: если у молодого человека умирает отец или мать, труп зашивают в коровью шкуру и наскоро — на год — закапывают в землю. По истечении этого срока сын выкапывает мертвеца, вскрывает сверток. И находит там лишь грязные, заразные кости. Процесс гниения происходит быстро… Сын собственным ртом очищает кости, пропитавшиеся гнилой жижей и падалью, чтобы потом — уже в чистом виде — поместить их в мешок и вывесить перед домом. И они должны быть по-настоящему чистыми, чтобы умерший не испытывал стыда перед своими потомками или близкими родственниками… Европеец, записавший этот рассказ, возмутившись гнусным обычаем, спросил молодого человека, не пришлось ли тому преодолевать отвращение, когда он вылизывал языком грязь. Африканец ответил: да, пришлось, и это стоило ему огромных усилий. Но таким образом он лишь воздал родителям должное: они ведь имели столько забот из-за сына, пока он был ребенком. Младенцы повсюду оставляют грязь, за ними приходится убирать и кал, и мочу. Поэтому, дескать, долг хорошо воспитанного сына — очистить кости родителей от грязных остатков плоти.

— Я все еще не понимаю, — сказал я, уже на грани отчаяния.

— Культурный человек — это очищенная форма каннибала.

— Я в самом деле не понял, что должен означать твой пример, — сказал я тверже.

— Отвращение и удовольствие сбалансированы, — произнес он печально. — Гниение и рост лежат на противоположных чашах весов. Человек вправе повесить перед своей дверью реликвию — белые кости — лишь после того, как унизит себя отвратительными вещами, каких не вынесет даже самая пылкая любовь… Всё это более чем странно. Эти люди очень глубоко всё продумали.

— Если хочешь мне добра, не напрягай мозг, стараясь собрать в одну кучу примеры или наблюдения со всех концов света. Я теперь понял тебя, хотя и себя понимаю недостаточно… Эта кость, ставшая реликвией… Моя душа проявила странное желание…

— А труп, мертвец… не целиком же он был раздроблен… — что стало с ним?

— Я скажу, если ты перестанешь мучить меня своим любопытством… или всезнайством… Я хочу прямо сейчас пойти в какую-нибудь пивную. Я в данный момент не гожусь ни для сна, ни для твоего нежно-назойливого сострадания. Завтра меня не будет с утра до вечера. Потому что мертвый должен быть похоронен в соответствии с общепринятыми, действующими здесь обычаями. В пивную ты можешь меня сопровождать, на похороны — нет.

Это дошло до Тутайна. Таким тоном я мог бы говорить о рубашке или о грязи, приставшей к подошвам.

— Ясно, — сказал он. — Что ж, пойдем напьемся. Кафешантан с проститутками, которых мы сознательно избегаем, был бы сейчас уместней всего.

— Выбор заведения я предоставляю тебе, — сказал я.

— Ты, наверное, уже выплакался, — предположил он.

— Я еще не выпил ни капли марка{208}, — ответил я.

— Странно, очень странно, — сказал он. — Кровь, вино, шнапс — в какие-то мгновения они уподобляются друг другу.

Мы вышли в печальный вечер. Я напился сверх всякой меры, но до слез дело не дошло. Я забыл многое; однако же не всё.

* * *

В десять утра я в каком-то банке снял со счета деньги. За несколько минут до одиннадцати одна из монахинь открыла мне дверь в кабинет доктора.

— Почему вы не в черном? — сразу спросил он меня.

Я не ответил. Я не знал, что ответить. У меня не было черного костюма. Я просто не подумал об этом. Я повязал себе черный галстук.

— Вы оплатите расходы? — перешел он к следующему вопросу.

Я отсчитал требуемую сумму и положил рядом смету, которую мне выдали накануне.

— Мы не можем терять время, — сказал он, пересчитав деньги.

Он взял две или три простыни, уже лежавшие стопкой на письменном столе, велел мне следовать за ним и быстро пошел вперед: через зал в коридор и оттуда, вниз по лестнице, в подвал. Перед дверью морозильного помещения стоял гроб, неотчетливый в своих очертаниях. Доктор сдвинул его в сторону. Потом открыл дверь, исчез в темноте, зажег свет. Я хотел войти в брачный покой умерших{209}, но он остановил меня движением руки и потребовал, чтобы мы вместе внесли туда гроб. Это был простой ящик со сводчатой крышкой. Из каштанового дерева, покрытого шеллаком. Мы подняли крышку. Врач вытащил из гроба весь хлам, приготовленный для мертвеца: подушки, кружевной саван, ватную подстилку, бахрому и опилки. Он постелил на дно простыню. Тяжело дышал от натуги.

— Возьмите девочку за ноги, а я возьму за плечи, — сказал.

Мне впервые предстояло уложить мертвого в гроб. Я поспешно взглянул на безупречное, словно вырезанное из слоновой кости тело. Неземной холод перетекал из худых твердых ступней девушки в мои руки. Словно кусок дерева — с глухим стуком — упало тело дочери доктора на дно ящика. Она сразу легла как нужно: пальцы ног с красивыми ногтями касались деревянной стенки гроба, с предназначенной для этого узкой стороны.

Доктор уже стоял возле тела пловца. Засунул пальцы во все еще зиявшую рану.

81
{"b":"596249","o":1}