Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Эта ложь была настолько безумной, что даже признаки ее неправдоподобия утратили всякое значение. Старик мог тотчас уличить меня, ибо моя кожа была белой, как вишневый цвет, а кожа умершего — коричнево-черной, как макассарский эбен{185}; поэтому я заранее приготовил отговорку. Я собирался сказать, что имел в виду брата по человеческому роду, — то есть придать своим словам возвышенный смысл, превратив их в банальность… Но Старик молчал и лишь с удивлением смотрел на меня.

— К такому я не был готов, — сказал он наконец. — Я обладаю кое-какими познаниями о человеческом семени; но что родительские чресла могут произвести на свет столь разных отпрысков — это для меня ново.

Я покраснел и пожалел о своих словах. Однако перетолковывать их не стал. Стыдясь себя, я пролепетал какую-то невнятицу: что мы, дескать, были сводными братьями.

— Жаль, — сказал он, — а я уже успел подумать, что вы не такой трус, каким кажетесь. Мы до сих пор даем тварным существам завышенную оценку, когда видим их в первый раз.

Чтобы я не мог больше произнести ни слова, он жестко схватил меня за предплечье, даже, можно сказать, обвил своими конечностями, будто хотел раздавить — я себя почувствовал птицей с перебитым крылом в когтях кошки, — и потащил куда-то. Мы оказались в очень маленькой комнате — или только в коридоре, — с двумя обитыми кожей двустворчатыми дверями одна напротив другой. Ту дверь, через которую мы вошли, мой провожатый с силой захлопнул. Но его размахнувшаяся рука и возникший сквозняк не вызвали иных звуков, кроме сдавленного стона, какой издает воздуходувный мех, когда выпускает воздух.

Старик отпустил меня; правда, прежде стиснул так, словно хотел сломать мне ребра; но, казалось, не заметил, что от страха и боли я скрипнул зубами. Дав мне почувствовать свойственную ему силищу, он рухнул на стул перед крошечным письменным столом, лишенным каких-либо писчих принадлежностей. Меня же принудил занять место на деревянной скамье.

— У вас общий отец или общая мать? — спросил он холодно и громко.

— Общая мать, — ответил я, поскольку мне показалось, что легче подхватить последнее слово.

— Запутанные семейные отношения! — сказал он строго. — Впрочем, такие истории известны. Если бы речь шла о якобы общем отце, ваш случай было бы легче объяснить. Однако сойдет и так.

Он не сводил с меня глаз — очень долго, неприятно долго. Молчал, и этот его пристальный взгляд не позволял мне сказать хоть слово. На лбу у меня начал собираться пот. А потом пот высох. Но молчание продолжалось. Наконец, словно из дальней дали, донесся его голос.

— Красивым был этот мертвец. Конечно, ни единому слову вашей лжи я не верю. Вы просто хотите быть рядом, когда я начну кромсать его. Но я все же не желаю, чтобы вы отказались от своих слов. Ложь — единственное оружие одиночки в борьбе с анархией окружающего мира… Успокойтесь же. И молчите, пока не обретете себя снова. У меня нет под рукой ни бумаги, ни писчих принадлежностей, чтобы увековечить в виде записанного свидетельства пестрый букет ваших фантазий{186}. Никакого гроссбуха здесь тоже нет. Так что я буду пить росу вашей измученной души в полном одиночестве, тайно… Я бы вообще вышвырнул вас вон, если бы мне не казалось, что за вами тенью следует сатана{187}. Знаком ли вам сок благодати? — Его вы еще не пили. Его вам никогда не предложат. — Я человек простой, образованием не испорченный. И я вижу, как обстоят дела с вами. Вас следовало бы убить. Но я, я этого не сделаю. Можете не бояться. Я не отношусь к власть имущим. Я — лишь гигант, грубый духом. Я плачу свою дань человечеству. Иначе оно взорвало бы меня динамитом.

Я сказал только, что не хочу присутствовать при вскрытии. Что хочу, наоборот, вскрытию воспрепятствовать.

— В этом вы ничего не смыслите, — сказал он. — Вы ничего не смыслите в законах. Вас вообще не следует слушать. Вы не найдете второго человека, который стал бы вас слушать. Вам даже не хватает ума, чтобы внятно выразить, чего вы здесь добиваетесь.

Я промолчал. Я еще не обрел себя.

— Я плохой врач, — продолжал он. — В этом я не отличаюсь от большинства врачей. Но я, сверх того, небрежен в исполнении профессиональных обязанностей и непочтителен к болезни: я, в отличие от своих коллег, не отношусь к ней с глубоким уважением. Поэтому я лучший, чем они, слуга естественных сил. Врачебное искусство ведь такое отсталое. Повсюду — медицинские чиновники, бюрократия химических заводов… Больницы строятся для врачей — чтобы им легче было господствовать, — а не для больных.

Он говорил медленно, распределяя речь по длинным временным промежуткам, но не сбивался и не сожалел о своей откровенности. Он соблюдал лишь одну предосторожность: не выпускал меня из поля зрения. Чем дольше он говорил, чем больше разоблачал себя, тем менее опасным я ему казался.

— Вы иностранец, — сказал он. — Вероятно, один из тех неугомонных путешественников, которые не способны оценить весомость происходящих событий. Вот вы сидите напротив незнакомого врача, а прежде небось и вообразить не могли, что такое возможно. Чего же вы хотите от меня? Что вам за дело до смерти этого… черного животного? Чего вы, собственно, добиваетесь?

— Это мое дело, — ответил я. — Я просто хотел бы его увидеть. Прежде мне не хватало мужества, чтобы тщательно и во всех подробностях его рассмотреть. Я хотел бы, чтобы труп был похоронен.

— Вы боитесь, что от него ничего не останется, после того как я его расчленю? — спросил врач.

— Да, — сказал я коротко. — Я вас не знаю. Вы, хотя я не очень точно всё помню, намекали на всякое.

Он поднялся, шагнул ко мне, опять обхватил меня руками за плечи, толкнул дверь, расположенную напротив той, через которую мы вошли.

Мы очутились в покрашенном белой краской просторном зале. Пол — кирпично-красный. Из квадратных песчаниковых плиток. Это не их естественный цвет: на них налипла красная крошка. Свет проникает с потолка, через матовые стекла. Стены голые. Только два маленьких шкафа из зеркального стекла, в которых хранятся медицинские инструменты, занимают, непонятно для чего повернутые под углом друг к другу, один из углов. В середине зала, отчетливо выделяясь под падающим сверху светом, стоят стул и стол. На столе лежит мертвый Аугустус.

— Вот он, — сказал доктор. — Освещение — лучше не придумаешь. Если у вас нормальное зрение, вы не упустите ни одной детали.

Он подтолкнул меня к мертвому.

— Я готов отвечать на ваши вопросы, — добавил. После чего уселся на единственный стул.

Свет с устрашающим постоянством падал на человеческую плоть, постепенно терявшую свою сладость, и на жуткую рану, уже сплошь горькую. Я наблюдал начинающийся процесс гниения. Со страхом, который ни с чем не сравнить, я видел, как наполненные газом кишки шевелятся в открытой ране. Мой ужас был настолько безграничным, что мне пришлось за что-то ухватиться, чтобы удержаться от звериного крика. Моя рука невольно угодила внутрь раны, как если бы я собирался заклясть некое явление, грозящее мне гибелью{188}.

— Мы должны заморозить труп, если хотим, чтобы он еще какое-то время сохранялся, — сказал человек, сидящий на стуле.

Мои пальцы между тем сомкнулись вокруг торчащей из мышечной ткани кости.

— Я высвобожу ее для вас, — сказал человек, сидящий на стуле. — Это часть таза, сломавшегося в нескольких местах. Вам будет память о сокровенном человеческом нутре.

— Не надо, — решительно возразил я.

— Ну-ну, — откликнулся он. — Вы же этого хотите. Всем людям свойственно архаичное желание: хранить у себя какую-то часть любимого мертвеца.

— Я не хочу, чтобы он подвергся расчленению, — сказал я еще раз, дрожа.

75
{"b":"596249","o":1}