Прежде чем я успел обменяться с гостьей хоть парой слов, Тутайн начал теребить ее платье. Внезапно оно соскользнуло на пол — и юная негритянка предстала передо мной во всем великолепии своей безупречной матово поблескивающей кожи{112}. Как бывает только на дне наших бесстрашных сновидений, когда на секунду исполняется то, в чем дневная действительность нам отказывает, а потом иллюзорная картина блаженства снова разбивается вдребезги, оставляя в сердце тоску по столь совершенной гармонии: таким было для меня это мгновение. Телесные формы — столь естественные, когда их согревает тепло человеческого дыхания… Твердые полушария едва сформировавшихся грудей — столь очевидно, как у животных, предназначенные для выделения молока… И однако всё это — будто мы не привыкли к такому по сновидениям? — лишь прозрачное стекло. Слишком покоряюще-реально, чтобы выстоять хоть несколько секунд{113}. Слишком ново для моих ощущений, чтобы у меня сформировалось хоть какое-то суждение. (В моей памяти это тело так и осталось прозрачным, неопределенным — как форма предмета, лежащего на дне быстротекущего ручья{114}.) Я, качнувшись, шагнул в ландшафт своего сна, не заботясь, смерть это или жизнь. Я схватил этого юного человека. Прижал к себе, ощупал, швырнул на кровать. Задыхаясь, прилепился к нему. Наслаждение закончилось, прежде чем оно во мне подготовилось. Но моя плоть оказалась мудрее, чем я, на сей раз она меня не обманула, она дала мне стойкую силу грубого убеждения: что я осуществляю свое дикое право, что я смешиваю кровь с кровью и что только потом — взмокший от пота, опустошенный — я признаюсь, что благодарен и больше не имею желаний.
Она перенесла мое нападение, не сопротивляясь. Она была гибкой, ко всему готовой, но… похожей на необъезженную лошадку. Она будто потерялась в болезненных для нее объятиях. Она не смеялась, не плакала. Я был на ней. И в этом заключалось ее предназначение — чтобы кто-то лежал на ней.
И пока я на ней лежал, задыхаясь в черном потоке бешеных ударов пульса, я почувствовал странный запах. Отвращение овладело мною. Я подумал, что меня вот-вот стошнит. Кожа негритянки пахла чесноком и асафетидой{115}…
Для меня навсегда останется загадкой, благодаря каким охранительным покровам я сделал это открытие так поздно. Ведь запах, в неизменном виде, наверняка был присущ девочке с самого начала. Я отвернулся. Чувственная сила, потребная, чтобы приласкать возлюбленную, испарилась из моих рук. Я соскользнул с кровати, заряженный неприязнью. (Насколько же отчетливее я помню этот дурной запах, чем всё, что довелось увидеть моим глазам!) Я искал взгляд Тутайна, искал утешения. Он, улыбаясь, стоял рядом — совершенно спокойный, как будто совокупление двух людей, всегда ввергающее свидетеля в неловкое положение, происходило вдали от него; как будто он исполнял роль благожелательного поздравителя, который только что пришел и заранее радуется бокалу сладкого вина и вкусному пирожному — награде за беспечное пожелание счастья. Мне не было стыдно, я скорее чувствовал себя покинутым. Я подошел к окну: хотел избавиться от душившего меня ощущения тошноты. Потом я собирался вернуться к постели, чтобы выразить свою льющуюся через край благодарность, свою преданность, уверенность в безудержной любви: чтобы признать, что к этой единственной плоти я буду привязан и в пылу, и в холоде страсти, ибо благодаря ей я пережил то, что в моем возрасте положено пережить…
Я стоял и смотрел в окно и не делал ничего из того, что собирался сделать. В конце концов руки Тутайна легли на мою шею. Он заставил меня обернуться. Я увидел, что девочка исчезла. Я не спросил, где она. (Возможно, мне теперь все представлялось сном.) Тутайн уложил меня — каким я был, наполовину раздетым — на кровать. А сам присел рядом, смотрел мне в лицо. Он спросил:
— Она была твоей первой девушкой?
Я кивнул.
— Прекрасно, прекрасно, — заверил он меня. — Большинство людей переживают это в гораздо худшем варианте.
Я очень удивился.
— Она пахла, — сказал я со скрытым отвращением.
— Негры сильно пахнут, — подтвердил он.
— Я слышал такое, — сказал я. — Но запах вроде бы должен быть насыщенным, как от грецкого ореха.
— Точно никто не знает… — пробормотал он.
— Это был не человеческий запах, не то, что исходит от плоти, — сказал я.
— Ах, — ответил он, — запах тления может исходить и от плоти.
Я поднес руки к лицу, чтобы укрыться от его взгляда. И тут же отдернул их. Они впитали жуткий запах темной человеческой кожи. Я посмотрел на ладони. Их обволакивала маслянистая пленка.
— Жир на моих руках воняет! — крикнул я. (Неожиданное открытие настолько меня потрясло, что я был готов допустить ужасное, невообразимое: будто я только что совокуплялся с трупом.)
— Жир, что еще за жир? — спросил он обеспокоенно.
Я сунул ладони ему под нос.
— Не чувствую особо сильного запаха, — сказал он.
Я резко дернулся. Я бросил ему:
— Ты лжешь!
Он, казалось, смутился. Он не ответил. И я продолжал:
— До сих пор ты не обнаруживал признаков нарушенного обоняния. Это первый.
— Разные люди оценивают один и тот же запах по-разному, — произнес он с печалью в голосе.
— Даже умная фраза может звучать глупо, — сказал я. И сунул ладони ему под нос. — Ты когда-нибудь нюхал что-то подобное?
— Думаю, что нет. Нет.
— Это разновидность чеснока. Асафетида, — сказал я.
— Она, наверное, этим натерлась, — предположил он.
— Чтобы понравиться мне?! — простонал я. — Ты ведь знаешь, ты знал — мы с тобой давно знакомы, — насколько противен мне запах этого луковичного растения. Девочка хоть и неосмотрительна, но отнюдь не глупа. Никто из знакомых не посоветовал бы ей перед встречей с мужчиной сделать себя неприятной ему. Если у нее имеются друзья или родственники, которые знают об этой сделке, они бы скорее порекомендовали ей духи со сладковатым запахом. Они бы не стали портить сделку, ими же и одобренную.
— Не знаю… — невозмутимо вставил он.
— Ты ее нашел, ты привел ее сюда. И есть основания думать, что ты всё тщательно подготовил. Ты ни у кого не украл девочку, это очевидно. Ты добился ее послушания не угрозами или битьем, а благодаря переговорам с ее домашними: может, она бедная; или у нее дурная репутация; или просто убийственное равнодушие угнездилось там, где она живет. Ты знаешь, как она живет. Ты, наверное, видел жалкое ложе, на котором она спит, и наблюдал ее скудные трапезы, ты знаешь замкнутый круг проклятия, тяготеющего над ней. Неизбывная нужда, не ведающая сострадания, способствовала осуществлению твоего плана — та нищета, о которой свидетельствует платье негритянки.
(Понимал ли я, на кого с такой яростью набрасываюсь? Действительно ли хотел для своей возлюбленной лучшей участи — ценой того, что девочка бы мне не досталась?.. Ах, я лишь ощупью продвигался вперед в своей обвинительной речи.)
— Ты обманул ребенка: уговорил продубить кожу соком белой луковицы, утверждая, что это входит в условия сделки. Но такого зла тебе показалось мало: ты боялся, что ее юность, здоровая кожа окажутся сильнее мерзких испарений растертого корня. Ты хотел вызвать у меня рвотный рефлекс. И ты отыскал аптекаря или дрогиста, потребовал у него по-настоящему вонючее вещество. Он дал тебе то, чего ты до сих пор не знал: коричневую смолу, «чертов кал», как ее называют. Я когда-то употреблял это рвотное средство и теперь распознал его. Я тебя разоблачил; но ты, конечно, не признаешься.
Он молчал. Я поднялся, чтобы хорошенько — с мылом — вымыть руки. Кое-как приведя себя в порядок, вернулся к кровати. Во мне будто сконцентрировалась вся боль, какая только может обрушиться на робкую душу непросветленного человека. И я начал плакать. Я истекал слезами. Я всхлипывал и причитал, пока не забыл саму причину плача. Только мои внутренние органы, невежественные и покинутые, еще воспроизводили, судорожно содрогаясь, отголоски той боли. Будто кто-то подавал пустые трубные сигналы в ледяное пространство Универсума. Ребра вздымались и опадали над изнемогшими легкими и трепещущей сердечной мышцей… И тут я заметил, что Тутайн стоит, склонившись надо мной. Грудь его обнажена. Ареалы неотчетливо вырисовываются перед моими тонущими в слезах глазами. Словно я вижу светлое небо с темным солнцем и темной луной… Большими, круглыми, нечеткими, далекими и вместе с тем близкими… как комья земли, увиденные из могилы… Я больше не мог плакать. Железы в уголках глаз высохли. Дыхание вырывалось со свистом, потому что ноздри были забиты слизью. Мало-помалу я пришел в себя. Я лежал под белым небом и смотрел на его теплый свод — удивленный и покорный судьбе, как животное, которое еще минуту назад подвергалось преследованию, но теперь обрело спасение в пещере. У меня не было ни малейшего желания задаваться вопросом, что это за убежище или как оно возникло. Я понимал, что пока буду лежать в покое, без всяких мыслей, убежище никуда не денется; только собственное мое нетерпение может заставить свод надо мной обрушиться. Я закрыл опухшие глаза и отдался потоку истекающего времени. Но в конце концов снова приподнял веки: белые могильные комм были еще здесь. Темные солнца — тоже. Мой нос уже освободился от слизи и теперь с большей свободой втягивал воздух. Я почувствовал, что к воздуху примешивается приятный запах — смешанный аромат человеческой кожи и английского мыла. Тутайн наверняка недавно побывал в бане. Я сразу вспомнил о его всегдашней готовности продемонстрировать мне свою преданность. Он явно стремился обрести этот аромат, который нравится больше всех других: аромат телесной свежести как таковой — несравненное природное средство обольщения. Но тело негритянки он превратил в фальшивку… Я с силой оттолкнул склонившуюся надо мной грудь.