Он всё не мог успокоиться. И повторил, что комнату освобождать не хочет. Но свою тайну не выболтал. Он ее никогда не выбалтывал. Ни в часы черного отчаяния, ни тогда, когда блуждал в обманчивых мирах опьянения. У него не было других конфидентов, кроме меня. Хозяйку он убедил в правильности принятого им решения — или же она просто сдалась, не выдержав его дикого красноречия.
В ночь годовщины убийства, которая вскоре наступила, Тутайн спал глубоко и без сновидений. У него не было причин бояться толстобрюхой тени скототорговца. Я тоже переступил через порог полуночи спящим. Но ближе к утру проснулся и больше заснуть не мог. Прислушивался к спокойному дыханию Тутайна. И не осмеливался шевельнуться. Я без всякого смирения думал о сцепленности разных судьбоносных потоков…
* * *
Времени для разных мыслей у нас было предостаточно. И скуки хватало даже на то, чтобы заинтересоваться изобретениями. Но и в часы горчайшего одиночества я не становился почитателем машины — скажем, механического пианино или музыкальных автоматов более совершенной конструкции, где используется селеновый фотоэлемент: он превращает свет различных оттенков в переменный ток, который, со своей стороны, позволяет считывать перфорированные знаки с бумажных роликов и, усиленный особыми электрическими агрегатами, сообщает колебательные движения металлической мембране, а та дает дыхание воронкообразной трубе, облекающей это дыхание в звуки. Я сохранял холодность по отношению к таким чудесам, как электрические волны, самолеты, боевые машины, новые конструкции мостов, водяные турбины и паровые котлы высокого давления, в которых вода превращается в пар такого же объема. Порой, когда я удивлялся новейшим химико-физическим прозрениям, мне казалось, что сквозь них просвечивает ритмическое пение мироздания, загадка гармонии, великий универсальный закон, регулирующий от вечности и до вечности становление и гибель. Я ловил себя на том, что мои глаза устремляются в космическое пространство, спешат от звезды к звезде — потому что мозг предпринимает бессмысленную попытку познать бездны черного Ничто или, как кто-то выразился, алмазные горы гравитации. Наблюдения над человеческими достижениями принудили меня сделать лишь один вывод: что машина обрела самостоятельность, что медные катушки мыслят точнее и лучше, чем дурно используемый человеческий мозг. Им ведь все равно, заставляет ли переменный ток звучать правду или лживые звуки. А человеческий мозг, как правило, выбирает ложь, пошлость, разрушение, он выбирает неточное, выбирает шаткое чувство, связанное скорее с завистью, чем со справедливостью. И удовольствия человека тоже давно стали извращенными… Аппараты опережают человеческие представления о возможностях комбинаторики. Шестеренки счетных машин и кассовых аппаратов не ошибаются, потому что стоят в потоке уступчивого воздуха с самоуверенностью единственно возможной формы. И перфорированные бумажные ролики электрического пианино тоже не допускают, чтобы была нажата не та клавиша. Мне казалось, что сущность и судьба цивилизованного человечества зависят от умов немногих личностей, которые еще сохранили свободу мышления или ярость, необходимую, чтобы ввести в соблазн других. А выборочная ученость представителей науки и техники поставляет агентам, которые заселяют земное пространство машинами, эрзац-инструменты, заменяющие природные средства, с небольшим выбором возможных вариантов, — чтобы устранить многообразие бытия, действий и решений, наслаждения и страсти. Я оценивал человеческий мозг очень низко.
Я попытался стать конкурентом электрического пианино. Я садился за клавиатуру и играл. Я упражнялся в этом неделю за неделей, но воодушевления не испытывал. Игра на этом инструменте не доставляла мне удовольствия: качество звуков было слишком низким. Я осознал, что мой вкус отличается некоторой утонченностью и это делает меня беззащитным перед примитивной мелодией. Пневматическая машина предубеждений не имеет: она наилучшим образом продемонстрировала бы предписанную ей виртуозность, даже если бы стальные струны расстроились на полтона или целый тон по отношению друг к другу. Способности машины меньше связаны со временем, чем мои: она имеет свое настоящее уже и в будущем. Я хотел непременно свести с ней счеты, не думая, умно это или глупо. Я потерпел поражение. Я понял: свобода чувствования и мышления не может соперничать с яростью беспощадного повторения. Беспощадное повторение… Продукты массового производства, массовая ложь, ограниченный набор представлений о нравственности и справедливости — для масс. Миллионы электрических лампочек, миллионы ватерклозетов, миллионы новорождённых, миллионы могил, миллионократно повторенный среднестатистический вариант человеческого бытия…
Однажды я вмешался в аккорды, играемые бумажным роликом, — не как фантазирующий умник, каким был в первую ночь знакомства с музыкальной машиной, но как ее слуга, как подневольный соучастник, как рекрут, который практикуется в тех же гармониях: я просто увеличил силу инструмента. Мои руки заменяли сколько-то дырочек в нотном ролике. Удвоения аккордов, октавные и терцовые удвоения пассажей, вкравшиеся трели…
Своими рабскими достижениями я снискал успех. Находившиеся в зале постояльцы гостиницы столпились вокруг. Они хлопали в ладоши, ударяли меня по плечу, кричали: «Браво!» и: «Мастер!» И всё только потому, что я, покорившись машине, начал исподтишка тиранизировать эту тиранку. Даже хозяйка была восхищена моей ловкостью. Она чуть ли не принуждала меня время от времени демонстрировать такое искусство гостям. Я понял, что это способствует процветанию заведения, и ломаться не стал. Вскоре я научился сопровождать своей игрой все бумажные ролики, именно в присущем им ритме. Я совершенствовался в дополнительных идеях, превосходил силой собственных рук шум динамических кульминаций и, поддавшись соблазну, желал порой, чтобы у меня было вдвое больше конечностей — тогда бы я еще обильнее украшал это необузданное звуковое великолепие всякого рода дополнениями.
Случайно в витрине магазина инструментов я увидел железный перфоратор для пробивания круглых отверстий в коже. Мне тут же пришла в голову блестящая идея. В лихорадочно-счастливом возбуждении я поспешил домой, измерил — с максимальной точностью, на какую был способен, — диаметр отверстий в перфорированных роликах, побежал обратно и заказал инструмент, точно соответствующий нужному мне размеру. Перфоратор, изготовленный для пробивания дырочек в кожаных ремнях, получил теперь другое назначение. Мне еще нужна была гладкая плоская поверхность из мелкозернистой плотной древесины. Столяр изготовил для меня такой верстак из бразильского розового дерева.
Я очень быстро освоился с бумажными роликами. Я разделял такты поперечными черточками; через какое-то время мне уже хватало собственного приблизительного глазомера: по имеющимся перфорированным отверстиям я научился считывать ритмические закономерности. Места тонов я обозначал на особой мензуре, вид которой мне подсказало расположение впускных отверстий на металлической направляющей пневматического аппарата; и я клал линейку параллельно обозначениям тактов поперек бумажной ленты, чтобы не допустить ошибок в интерпретации или выстраивании гармонии.
Теперь я мог запросто вбить в беспомощную бумагу хоть две, хоть четыре охапки новых аккордов. Я тотчас обнаружил, что речь идет не просто о множестве новых звуков: у меня появилась возможность добиваться таких формальных эффектов, на которых любой виртуоз сломал бы пальцы. Тона с устойчивой постоянной высотой я разрешал таким образом, будто хотел смоделировать лиственное дерево. Короче, я превращал изначальную композицию в первобытный лес. Вьющиеся растения карабкались вверх по могучим древесным стволам. И потом с треском обрушивались каскадами гармоний, будто пораженные молнией. Только одну привилегию оставлял я композитору: придуманная им мелодия сохранялась, пусть и походила теперь на камень, погружающийся в зыбкую трясину; и я, простоты ради, придерживался предписанных гармоний, которые — под грузом новых переходов и прорывов — в любом случае теряли прежнюю значимость.