Он стал неразговорчивым. Поджатые губы выдавали, что в нем поселился страх. Вот он и взял себе этого помощника в качестве друга и постоянного попутчика. Молодой человек, казалось, очень к нему привязался. Наверняка он думал, что Тутайн не имеет от него тайн; но Тутайн раскрывался перед ним только в своем настоящем, прошлое он не предъявлял: обо всем, что было раньше, умалчивал… Работник этот обычно держал вожжи. Тутайн сидел рядом, закутавшись в пальто, прислонялся к нему, прятал лицо за плечом молодого человека или закрывал глаза, потому что была ночь или, наоборот, слишком ярко светило солнце. Лишь изредка отчужденный взгляд Тутайна скользил по лошади и повозке, на удобном сиденье которой притулились два человека: он сам и тот другой, защищенные кожаным верхом со свисающими вниз, обшитыми зеленым галуном кожаными фестонами. Если лил дождь или падал кружащийся снег, они закрывали ноги водонепроницаемой полостью, натягивая ее до груди, а сверху плотнее укутывались в одеяла. Тутайн теперь не колесил по округе в одиночку. Часы, которые предстояло провести в повозке, больше не пугали его. Плохая погода не тревожила. Никакая ночь не казалась ему слишком темной, никакая поездка — слишком долгой, никакое отправление в путь — слишком поздним, никакая дорога — зловещей или трудной. Часто Тутайн даже спал в повозке: настолько безоговорочно доверял он лошади и помощнику.
Звали помощника Эгиль Бон{371}. Ему едва исполнилось двадцать. Он был семнадцатым ребенком из двадцати, а умерло из них только пятеро. Его родители имели бедный хутор в окрестностях Халмберга. Еще два поколения назад семья имела в собственности полный крестьянский надел{372}, где-то на тучных землях Сконе{373}. Однако плодовитость ее женщин привела к потери и тучной земли, и полного надела… Эгиль больше не поддерживал связи с семьей. С четырнадцати лет он работал у зажиточных крестьян. Знаниями он не мог похвастаться: в деревенской школе его научили только читать, считать и писать. Его почерк и по прошествии шести лет оставался негибким, старческим. Эгиль, если ему приходилось что-то записывать, с трудом и очень медленно выводил слово за словом. Сделавшись доверенным лицом Тутайна, он принялся упражняться в забытых школьных премудростях. Сидел рядом, когда Тутайн что-то записывал или делал отметки в гроссбухе. Пересчитывал вслед за Тутайном выписанные в столбик цифры. И понял, что может считать быстрее и без ошибок. Ошибки всегда обнаруживались именно у Тутайна. Эгиль также упражнялся в чистописании. Его буквы за короткое время стали выразительными и отчетливыми. Тутайн с удовольствием препоручил ему ведение конторских книг.
Эгиль нечасто ходил на танцы. Он был невысокого мнения о девушках. Всякий раз, сталкиваясь с ними, невольно вспоминал о женской плодовитости, из-за которой его жизнь в родительском доме была такой скудной. Одежда, которую он носил ребенком, всегда доставалась ему от старших братьев. Ел он обычно хлеб, безо всего либо намазанный тонким слоем конского или бычьего сала. Немногие комнаты родительского дома были сплошь уставлены грубо сколоченными кроватями, в которых по двое, голые, спали дети. Ложе родителей — раскладная двуспальная кровать — располагалось на чердаке, под почерневшими балками. Старшие дети называли его супружеским станком. Сам Эгиль много лет, ночь за ночью, спал, прижавшись к одному из братьев. Зимой, в сильные морозы — это еще не забылось, — он с большой радостью предвкушал, как тепло другого человека окажется у него под боком. В отличие от многих других ребяческих пар, Эгиль и тот брат, что делил с ним постель, отлично ладили. Даже иногда обнимали друг друга и при этом смеялись. Они — не разлучаясь и почти одновременно — стали наполовину мужчинами. Когда брату пришел срок покинуть дом, чтобы работать у какого-то крестьянина, Эгиль всю ночь плакал горючими слезами, капавшими на братнину грудь. А брат, на год старше и более мужественный, сохранял спокойствие и шептал ему: «Теперь вся кровать будет для тебя одного. Я тоже договорился с крестьянином, что свою соломенную подстилку ни с кем делить не буду». — На следующую ночь, уже один в кровати, Эгиль мерз. Он снова плакал: но не знал почему. А через полгода сам стал малолетним работником на чужом хуторе. Работать приходилось много. Случалось, его и поколачивали. Однако на еду и питье не скупились, и он рос. Порой его обижал какой-нибудь работник или полнокровная служанка. Он мирился с этим, не пытался себя защитить. Подумаешь, обычное дело… Жизнь подростка-работника… Он радовался новой пестрой рубашке, куртке, которую купил в лавке на самостоятельно заработанные деньги. Трижды в год он напивался: в праздник Йоль, в канун Святого Ханса{374} и на ярмарке скота в Стафсинге. По таким случаям напивались все, даже трезвенники. Эгиль не знал, что стал пригожим рослым парнем, что у него чистое лицо с почти правильными чертами. Не знал, что на него можно положиться и что он хорошо обращается с животными. Он думал: «Таковы люди, и я тоже такой». За все эти годы он только один-единственный раз ввязался в конфликт. Его работодатель — Альфонс Куре, зажиточный крестьянин, — обвинил его в том, что он будто бы стащил из курятника два яйца и выпил их сырыми, проделав в скорлупе дырочки. А потом еще имел наглость подложить эти высосанные яйца обратно в гнезда… Эгиль ничего такого не делал и потому обвинение отверг. Поскольку же Альфонс Куре настаивал на своем и даже схватил его за ухо, Эгиль начал обороняться. Он ударил хозяина ладонью по лицу. Но потерпел поражение в этой борьбе. Кулаки крестьянина опрокинули подростка на землю и продолжали обрабатывать его живот даже тогда, когда Эгиль от боли стал совсем беззащитным. Парень поднялся на ноги и заковылял к двери. Собрал свои пожитки. Явился, застенчивый и ожесточенный, наниматься к Альфреду Тутайну… Постепенно Эгиль снова начал доверять людям. Когда готовность Тутайна раскрываться навстречу каждому человеку, делать ему приятное стала для молодого работника вполне очевидной, Эгиль потерял сердце. Всю зиму, да и летом тоже он хранил тайну своей привязанности к новому работодателю. Но потом на него вдруг упал глубокий и печальный, как бы испытующий взгляд Тутайна, и в этот миг Эгиль понял, насколько он предан хозяину.
Несмотря на этот брошенный вскользь взгляд, отягощенный страхом, симпатией и печалью, Тутайн в тот раз не заговорил с Эгилем. Даже не отдал никакого распоряжения. Ни в конюшне, ни на дворе делать ничего не требовалось. И Эгиль, поскольку молчание Тутайна его тревожило, спросил:
— Я смогу остаться у вас на службе?
— Да, — кивнул Тутайн.
Только в один из ближайших дней состоялся короткий разговор между ними. Тутайн сказал работнику, что тот должен будет время от времени сопровождать его в поездках по округе… Очень скоро участие Эгиля в таких поездках стало для Тутайна необходимостью.
В коляске они обычно сидели рядом, на удобном заднем сиденье. Переговаривались лишь изредка. Для Тутайна было большим утешением, что Эгиль его любит, даже боготворит и что сам он доверяет Эгилю. Тутайн доверял ему слепо. Он спал в коляске. Прислонившись к плечу Эгиля. И тогда прошлое погружалось в глубокие подземелья… Тутайн делил с Эгилем чуть ли не каждый час. Только по ночам работник спал в своей комнате. А дни больше не имели для них границ. Их деловая жизнь начиналась утром. Кормление лошадей, уборка конюшен, словесные поединки с покупателями, прием случайно оказавшихся в городе крестьян, телефонные звонки, составление счетов и векселей, банковские операции, планирование будущих поездок…
Потом они внезапно срывались с места и спешно отправлялись куда-то, чтобы не упустить выгодную сделку или чтобы самим убедиться в достоинствах тех или иных жеребят… В доме накапливались пачки лошадиных родословных, целые папки с заметками Тутайна о качествах различных жеребцов и племенных кобыл. Наступление вечера не разлучало их. Все чаще случалось так, что они ужинали вместе в какой-нибудь деревенской корчме, а потом час за часом пили, молча или тихонько переговариваясь, и возвращались домой лишь за полночь. Если же и приезжали вовремя, то делали еще какую-то работу в конторе. Тутайн начал незаметно, непреднамеренно расширять представления Эгиля о мире и о человеческом бытии.