По мнению старого генерала, что-то непредвиденное случилось с грузом. При кораблекрушении погибло несколько человек. Суперкарго совершил самоубийство. Почти всех членов команды подобрал случайно оказавшийся в тех местах фрахтер… Капитан затонувшего судна при позднейших допросах был необычайно скуп на слова. И вскоре подал в отставку. Можно предполагать, что двое молодых людей, находившихся тогда на борту, обладают более полными сведениями о случившемся. Но они, похоже, боятся своего знания. От допросов они постарались уклониться. И к себе на родину не вернулись… За ними потом вели секретное наблюдение. Они умели держать язык за зубами. А чиновников интересовало только это. Молодые люди молчали. Они мотались по миру. Их оставили в покое. Мало-помалу о них, об их действиях забыли, как забыли и о крахе эксперимента. Впрочем, тщательных допросов власти с самого начала избегали. Судебные чиновники закрывали глаза на противоречия, возникающие в показаниях матросов. Капитана не стали наказывать за то, что судовые документы пропали. Число умерших было установлено, но никто не занимался расследованием обстоятельств их смерти.
Со временем данный эпизод потерял значимость. Губернатор избавился от двадцати тысяч туземцев традиционным способом, ему дали на это разрешение и предоставили необходимые средства: потому что отчет младшего чиновника, которого теперь повысили в чине, стал основой для важных изменений государственного законодательства. Голоса общественности никто уже не боялся.
Это всё в прошлом.
Я лежу в постели. Я это записал и должен признаться, что это мои домыслы. И все-таки мне кажется, что я лишь подслушал шорох крупноячеистой чуждой реальности. Что события, которые я не видел своими глазами, должны были быть настолько бюрократичными и настолько кровавыми. Направление потока событий всегда зависит от множества рук и множества умов. И каждый способствует этому потоку по мере сил…
Клетки моего мозга все еще стоят лагерем на опушке боли. Они устали. Но как раз поэтому мне не верится, что они заглядывают в чащу прежде немыслимого, а не механически роются в выдвижных ящиках с рухлядью достоверных воспоминаний.
Даже голос старого генерала я, как мне кажется, слышал. Он говорил что-то, и я постепенно понял, что он отчитывается перед вышестоящим — запинаясь и без чувства собственного достоинства, приличествующего генералу. Этот вышестоящий был, возможно, его смертью. Генерала допрашивали, потому что его знание касательно этого дела не должно было оказаться утраченным — или, разве что, должно было потеряться чуть позже, без содействия самого генерала.
* * *
Напрасно я мучаю свою голову, пытаясь выяснить, каким образом я узнал об этих событиях. Моего разума тут недостаточно, и я смиряюсь, после того как без пользы опустошил себя. (Может быть, две смерти могут встретиться.){365} Отчет седого офицера лежит передо мной. Человек этот еще жив или жил когда-то. То, что он высказал, Духу подлинности{366} было известно с незапамятных пор. Высказывание офицера имеет значение только для меня. Мой Противник хотел меня унизить, очень глубоко оскорбить: ведь теперь, задним числом, я уже ничего не могу изменить в образе моего прошлого. Прошлое внезапно застыло. Все двери туда захлопнулись. Я должен признать, что не будет ответа Кастора на мое письмо: ответа, который мог бы смягчить тот холодный свет, который заставляет меня трезво смотреть на давнишние мысли и ощущения. Моя авантюра сузилась.
Тутайн преувеличивал чувство своей вины. Совершенное им преступление представлялось ему безграничным. Я же никогда не присматривался, какой облик имеет вина. Я разделил с ним вину, толком ее не зная; мы разделили что-то большое: горький плод дурной мысли; мысли, которая не принадлежала ни ему, ни мне, но свалилась на нас, потому что кто-то другой при ужасных обстоятельствах отшвырнул ее от себя, приворожил к кораблю; доски «Лаис» были пропитаны ею. Одни думали, что это кровь, другие верили в существование высохших трупов; я же слышал шаги, а позже увидел жука, который выглядел как сифилитическая задница обезьяны… — Теперь, после того как я обдумал этот отчет, наша вина стала всецело нашей собственностью: случайной, изношенной, неподсудной за давностью лет. Легкомысленное обращение с собственными чувствами породило дикий отросток — мое подозрение против судовладельца. —
Теперь это высокое, как башня, здание обрушилось, потому что действительность использует в игре против меня свою вероятную инаковость — она расселась, словно чрево Иуды{367}. Мои прежние предположения обломками валяются вокруг. Я должен привыкнуть к новой уверенности: что у меня нет ничего общего с господином Дюменегульдом и его заурядными или ожесточенными мыслями. Остается вот какой неприятный остаток: он заподозрил, что я виновен в смерти Эллены. Он знал то, что, видимо, осталось скрытым от офицера: что исчезновение девушки и крушение корабля произошли не одновременно. И потому его (господина Дюменегульда) выводы относительно гибели «Лаис» не могли не отличаться от выводов офицера. Я должен наконец это понять… и учитывать в дальнейших рассуждениях: о характере груза судовладелец знал так же мало, как суперкарго, — ни на йоту больше.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
На мою авантюру как бы льется дождь. И смывает с нее пыль. Я совсем потерял мужество. Не было никакой крови в досках «Лаис». Не было мальчишеской или женской плоти в ящиках. Никакое гниющее привидение не висело, запутавшись, в такелаже. Не было шагов судовладельца по палубе. Не было фальши в суперкарго. И команда состояла из честных людей. Один лишь Тутайн, на дне своей души, был убийцей. Такова реальность. Это так же реально, как рождение или внезапная смерть. Он точно так же не мог избежать преступления, как приведенное на бойню животное не избегнет ножа. Он был так устроен. Так, а не лучше. И такого, каким он был, я любил его: потому что и сам я был таким, что случившееся не могло случиться иначе, чем ему угодно было случиться. Теперь, после, всё стало не под дающимся изменению. И сейчас, когда я с еще большей определенностью знаю, что бесполезно хотеть изменить уже бывшее, я еще меньше хочу, чтобы это бывшее было другим. Потому что то, что существует или существовало реально, в любом случае доставляет больше чувственного удовольствия, чем всё, чего нет. Ведь почувствовать на вкус можно только реальность.
* * *
Я пытаюсь продолжать разговор с собой. Теперь это едва ли мне удается. Реальность и одновременность многообразных событий — они, похоже, тем больше от нас отдаляются, чем глубже мы хотим их понять. — Мучительная пустота распространяется вокруг меня. Как если бы мои глаза больше не могли воспринимать то, что видят. Из-за пресыщения: ведь им вновь и вновь приходится смотреть, как что-то выставляет себя на обозрение. Весна сделалась чудовищной. Она пробивается наружу сквозь почвенный мякиш. Она падает сверху вместе со светом и вместе с тьмой — как планктон, который опускается на дно моря. Я нахожу убежище в физической работе. Как легко и приятно делать что-то посредством мускулов! Камень, который ты откатываешь в сторону, меняет свое местоположение, и это — нечто остающееся. Бревно, которое ты раскалываешь, больше не соединится; сад, если землю в нем перекопать, обработать мотыгой и чем-то засадить, принесет урожай… Я привозил из леса дрова. Я выпускал Илок попастись на сочный клеверный луг, а сам, словно пастушок, сидел на склоне холма. Мои дни, как всегда, продолжались с утра и до вечера. Однако теперь по вечерам я валился в постель как подкошенный: вымотанный работой и все же радостный, потому что справился с ней; и спокойный, потому что на время отодвинул от себя свои мысли.